УКРАДЕННЫЙ ПОДВИГ

Вступление

писатель-прозаик, публицист (Украина).

Посвящаю светлой памяти Ивана Кононовича Балюты, командира партизанского отряда им. Чапаева, внёсшего наиболее значительный вклад в «Словацкое национальное восстание» против германских войск в 1944 году на территории Словакии и достойного звания Великого Гражданина Украины. По сей день перед городом Братислава на холме стоит бронзовый безымянный памятник советскому партизану с лицом И.К. Балюты. Когда скульптор делал этот памятник герою, его имя никому не было известно, так как его подвиг украл майор НКВД, а самого героя оболгал и обвинил в предательстве...
Рукопись настоящей повести, раскрывающая истинные события, удостоена (под названием «Ночная радиограмма») в 2005 году Диплома I степени на первом Международном творческом конкурсе мастеров искусств (МТК) «Вечная Память», организованном Федеральным журналом «Сенатор» и Союзом писателей России к 60-летию Победы над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.. Бронзовый безымянный памятник советскому партизану с лицом И.К. Балюты

Текст статьи

Опять резко воняло хлоркой и отходами в баке, который им поставили в аккуратной Германии. Но Германия уже кончилась, а их всё везли и везли. И привезли, наконец, в город Льеж, в Бельгию — вон аж куда занесло!
На станции их посадили на грузовики и повезли через дивной красоты и чистоты город. С удивлением они смотрели на белые и розовые дворцы, острые готические шпили соборов и церквей. А потом город кончился, проехали какой-то мост над каналом и, свернув, поехали вдоль канала, от которого тянуло болотной водой и сырым холодом. Навстречу им ехали по гладкому шоссе — ровнёхонькому, это ж надо, ну, просто под линеечку! — люди на велосипедах. Их было так много, что это поразило и запомнилось тоже.
Потом их везли вдоль какой-то реки среди холмистой местности. Когда рядом показались тёмные терриконы породы и рабочие посёлки, лепившиеся галереями на холмах, заросших кустарником и соснами, тогда поняли, привезли их на угольные шахты. Значит, всё же не плен — будут работать, очевидно, на шахтах. В посёлках виднелось много белых кур.
Долину, по которой ехали, зажатую холмами, образующими как бы начинающееся ущелье в предгорье, прорезали кое-где длинные и глубокие овраги. Шахтёрские посёлки отличались от украинских цветными черепичными крышами и формой домов — преобладала двухэтажная готика. Ну, и не было при домах фруктовых садов и палисадников, так любимых в Донбассе. Остальное — терриконы, шахтные постройки — было такое же, и так же оседала на всём угольная пыль.
Наконец, заехали в невысокие горы, и возле одного из посёлков в лесу грузовики остановились. Опять слезай, опять строиться в колонну и неизменное, как гавканье, «шнэлля», «шнэлля!» Так и не удалось рассмотреть всего — погнали куда-то от посёлка в сторону. Километра через 2 показался лагерь в хвойном лесу.
Подошли поближе. Вышки по углам, колючая проволока, часовые. Вот тебе и не плен! Внутри лагеря деревьев не было — голо, как на футбольном поле. Плац, низкие бараки, какие-то служебные строения. Чернели ещё заборные колонки с водой. К одной из них подошёл с чайником рабочий в тёмной спецовке и набрал, прижав ручку, воды. Никто его не сопровождал. Но всё равно чувствовалось, невесёлая текла тут жизнь: людей не видно, музыки не слышно, значит, обитатели лагеря всё ещё на работе, хотя и поздний вечер.
Это со стороны казалось — невесело. А когда ввели, совсем приуныли: тюрьма. Даже солдат с овчаркой на поводке прошёл — для чего-то же их держат!.. Были скамейки, курилки. Но ни одной сосны не оставили: чтобы голо всё было, просматривалось из конца в конец.

Их повели сразу же в баню. Там уже сидели 3 писаря за столом с табличками: «Россия», «Польша», «Франция». Чуть в стороне от этих столов ожидали возле выставленных вперёд стульев 4 парикмахера в белых халатах. Холёный, надушенный одеколоном, переводчик объявил на плохом русском, потом польском и французском языке, что сейчас все они, по очереди, должны сдать свои вшивые лохмотья за столами возле писарей, которые запишут всё, что нужно.
— Фам сльедует насфат толко сфой нумэр, присфоени фам ещё ф тюрма, сатем пострьич и у парикмахэр голёфа, — говорил он по-русски, — помить себья ф банье и на виходе ис банья насват сфой нумэр опьят. Фас будьет стречать и фидават фам нужни бельё и нофи атежда нушни размэр наш челёвек. Стоимост атежда будьет фичтен патом ис фаш саработок. Фаш стари атежда будьет сжигат. На митьё — десьят минутэн. Посли банья — пастраений на аппель-пляц!
И всё пошло чётко, механизировано, как на хорошо отлаженном конвейере. Русский, польский и французский писари за столами записывали тюремный номер, выданный заключённому ещё в своём городе, находили по нему документы и фотографии, привезённые кем-то и разложенные теперь на столах, и объявляли номер барака и блока, в котором придётся жить после этого новому рабочему трудового лагеря №2. Ни фамилия человека, ни его имя, кто он и откуда, сколько ему лет, не интересовали тех, к кому придёт он в барак, как не интересуют подобные вещи чабанов, принимающих стадо овец. Важен только счёт и номера. Немцы любят точность и аккуратность.
Писарь, узнав и записав номер, быстро отыскивал удостоверение личности и картонную карточку, в которой были записаны все данные: номер одежды и обуви, диоптрические данные правого и левого глаза, рост, сложение, кто родственники, где живут, чем занимаются, и много других данных, разработанных немецкими мастерами статистики и учёта. Бежать, оставив после себя такую карточку в лагере, бесполезно, объясняли немцы — поплатятся родственники. Игорь знал ещё в тюрьме, что немцы проверяли все адреса прописки в Запорожье согласно их паспортам и устанавливали, кто по этим адресам проживает в настоящее время. Валентина, видимо, ушла к своим родителям, и немцы спрашивали его в камере, где находится жена? Он соврал, что выехала в Нижний Тагил с другим эшелоном, но переживал потом: а вдруг они выяснят, что она живёт у родителей. Приготовился даже к новому вранью на всякий случай, но его больше не спрашивали о ней, и он до сих пор и сам не знал, где она и что с ней.
Писарь передавал картонный жетон на каждого новичка каптернармусу, вписав в него номер данного рабочего, размер его одежды и обуви. От писаря человек отходил уже догола раздетым к парикмахеру, и тот, стоя с закатанными до локтей рукавами, снимал с него машинкой, как с барана, в 4 заученных приёма, волосы, не заботясь об осторожности и не стесняясь в движениях — лишь бы скорее. Затем заглядывал в стыдное место и смотрел, не «обрезанец» ли перед ним, состригал волосы машинкой и там, после чего выкрикивал:
— Андэрэ!..
Остриженный под «ноль» новичок врывался дальше в баню, хватал у банщика квадратик немецкого, какого-то химического мыла, размазывал его по себе и летел под горячий душ, чтобы успеть вымыться и вернуться в предбанник, где его встречали вопросом: «Нумэр?».
Там он называл свой личный номер, каптенармус заглядывал в жетон и выдавал требуемого размера бельё, одежду, носки и ботинки. А пока он их подбирал, немец-санитар, стоявший тут же с вонючей жидкостью в ведре и с кистью, обмакивал кисть в едкий раствор и тыкал ею помывшемуся в стыдное место: опять гигиена превыше всего! Всё, процедура закончена. Надевай свой суконный костюм, грубый, тёмного цвета, крепкие ботинки, кепи и выходи строиться на аппель-плац — площадку для проверок и построений, на которой их уже поджидал высокий сутулый майор, похожий со своими руками, заложенными назад, на цаплю, расхаживающую перед лягушками на болоте.
Когда построились, майор картаво объявил, а переводчик опять изложил смысл сказанного на трёх языках. Сказал, что это — майор Ландсдорф, начальник их трудового лагеря, и стал объяснять, какие в его лагере порядки. Если опустить идиотское произношение переводчика, то сказанное им означало следующее:
— Это вам не концентрационный лагерь для военнопленных, где все ходят в полосатых робах и клумпенсах, где каждая категория заключённых носит свои опознавательные нашивки.
Переводчик шпарил настолько быстро — видимо, привык к этой вступительной речи — что, казалось, не обращал внимания на майора и не дожидался, когда он остановится. Поэтому и слушавшие не обращали внимания на Ландсдорфа, а смотрели только на переводчика. Тот продолжал:
— Политические там носят красный треугольник. Проститутки в женских лагерях — чёрный треугольник. Бывшие священники всех церквей — фиолетовый. Евреи — жёлтую 6-конечную звезду.
— Зондэрбэхандлюнг!.. Тотвюрдихь!.. — выкрикивал майор перед строем, рассказывая о концлагерях, их строгих порядках, предупреждая, чтобы они всё это знали и постарались вести себя так, чтобы туда никогда не попасть и не носить «треугольничков».
Переводчик объяснял:
— За провинность в концлагере заключённого ждёт «зондэрбэхандлюнг» — то есть, особая обработка. А проще — удушение в газовой камере. «Тотвюрдихь» — привилегия по сравнению с особой обработкой, «тотвюрдихь» приравнивается приговору к смертной казни, вынесенному судом. А «зондэрбэхандлюнг» проще, без суда. В нашем трудовом лагере — ничего этого нет. Вы будете ходить на работу, правда, под конвоем, но можете питаться, как хотите — в лагере для тех, кто хорошо зарабатывает, есть специальная столовая и продуктовый магазин. Вы можете также посылать свои деньги на родину, вашим родственникам. Вы можете писать им один раз в месяц письма. Фактически, хотя вы здесь и под конвоем и не имеете права уходить куда-либо или выезжать без разрешения, всё это будет продолжаться недолго, лишь на период войны. Затем вы, если захотите, можете вернуться к себе на родину. А не захотите, останетесь работать здесь, но уже свободными людьми.
Переводчик передохнул, немного послушал майора и поехал дальше:
— Те из вас, кто будет хорошо себя вести и хорошо работать, получат право уходить из лагеря в город на воскресные дни и проводить своё время, как вам вздумается. Но! Это право надо сначала заработать, а потом испрашивать каждый раз на отлучку разрешение. Без разрешения — нельзя. Нельзя также злоупотреблять нашим доверием. Кто будет злоупотреблять им или попытается убежать, будет отправлен в лагерь с суровым режимом. Мы — не советуем этого делать. Особенно полякам и русским. Так как русским до их родины далеко, их непременно схватят — они не знают здешнего языка, и у них нет при себе документов — а потом они будут горько раскаиваться и сожалеть. Французы же, хотя знают и язык, и живут отсюда недалеко, будут жалеть в случае побега ещё больше: будут арестованы и расстреляны их родственники.
В нашем лагере нельзя ходить по территории после 22-х часов. Нельзя распивать спиртное и играть в карты на деньги. Нельзя воровать, за воровство — концлагерь. Не рекомендуется задерживаться в столовой.
Чем больше слушали они про свою райскую жизнь в трудовом лагере, тем всё больше улавливали слово «нельзя». Нельзя по одному ходить. Нельзя саботировать на работе. Подходить к проволоке. Снижать пропускную способность в уборной на 25 очков — тоже нельзя, оправляться надо аккуратно, но быстро. Особенно все самые строгие запреты относились почему-то к русским, которых немцы называли ещё «остарбайтерами» — восточными рабочими. А то, что «можно», требовалось выполнять с чёткостью машины или отлаженного механизма. Таков порядок. «Новый порядок», установленный теперь в Европе. Его установил сам германский фюрер, и отменить его не может никто.
На вышках висел плакат, который рассмотрели на другой день. Он был для немцев, охраняющих лагерь: «Верить! Сражаться! Повиноваться!»
Тоже не разгонишься с выбором.
Позже узнали, немцев в Бельгии называли «мофами». Бельгийцы, оккупированные Германией, ненавидели мофов, как и патриоты в других странах, и сочувствовали заключённым, размещённым в трёх здешних лагерях.
В трудовом лагере, в котором очутился Игорь, больше половины рабочих трудилось на шахте, расположенной в трёх километрах за лесом в предгорьях Арденн. Эти жили в тёплых бараках на привилегированном положении. На заработанные деньги им действительно разрешалось купить в специализированном магазине немного сахара или хлеба, сигарет, а в праздники даже шнапса и ливерной колбасы. Остальные работали на строительстве дорог, зданий, чистили выгребные ямы или направлялись на другие подсобные работы. Тут цены человеку не было.
Работали по принципу «кто куда пошлёт» или, как ещё говорится, «на подхвате» и Николай с Игорем. Временно, как сказали им. Убежать из-под не очень бдительной охраны можно было. Но куда? Далеко ли уйдёшь без знания языка? Нужно было сначала осмотреться, разузнать всё. Да и бежать легче было не из лагеря, где охрана, а с работы. Пока там, в лагере, учтут, спохватятся… Полагали, что проще всего бежать с шахты, но в шахту надо ещё попасть, заработать это право примерным трудом на подсобных работах. И они старались…
Однажды они узнали, что на шахту требуется пополнение. Там прорубили 2 новых штрека и появилась нужда в 4-х дополнительных бригадах. Сколько это людей, никто не знал.
Разъяснилось всё на следующий день. В лагерь прибыли 2 бельгийских маркшейдера и стали набирать людей. Вернее, сначала сами немцы отобрали 48 человек, рослых и здоровых. Игорь и Николай, наконец-то, попали в это число. Затем маркшейдеры через переводчиков выяснили, кто раньше работал в угольных шахтах. Нашлось только 3 человека, которых тут же отвели в сторону и назначили бригадирами. Переводчики опросили, кто из рабочих был в армии сапёром или знает взрывное дело. Подняли руки ещё 7 человек. Кто был плотником или работал на лесоповалах? Шаг вперёд сделали ещё 12 человек и среди них Игорь и Николай. Оказалось, что они смогут работать крепильщиками.
Нашли и нескольких слесарей, электриков. Николай пожалел, что не то выбрали, но уж так получилось, что сначала спросили об умении обращаться с деревом. Остальных рабочих зачислили в навалоотбойщики, кое-кого наметили подучить взрывному делу. А потом сказали, что рассортируют всех по бригадам и будут обучать несколько смен правилам безопасности поведения в шахте и шахтёрскому ремеслу конкретно. Не хватило двух электриков — нашли в лагере, а двух здоровяков вернули на их место чистить выгребные ямы и дальше. Одни обрадовались, другие — потемнели. Судьба! От неё не уйдёшь.
Отобранных и разбитых на бригады рабочих построили и повели через лес в шахту уже на следующий день. Шли ходко, радовались — теперь хоть отъедятся на шахтёрских харчах, накурятся вдоволь. Так ведь и труд, говорили, нелёгкий. Но если другие завидуют, значит, жить можно. Значит, всё-таки повезло. А там видно будет.
Увидели сразу, как только подошли. Возле невысокой горушки чернел террикон, крутилось вверху колесо, тянулись тросы, шла железная дорога от шахтного двора. По ней вывозили из шахты уголь и подвозили крепёжный лес. Всё было покрыто угольной пылью. На шахтном дворе всего один часовой у ворот. Была и вышка с прожектором, который, сказали, освещал шахтный двор по ночам. Для чего — не сказали. Ладно, потом сами узнают.
Рассматривать шахтный двор и окрестности долго не пришлось — тут же развели всех к мастерам в подсобном шахтном помещении, и те принялись инструктировать, как, кто и где должен работать. Особенно тщательно готовили к работе бурильщиков шпуров и подрывников — от их работы во многом зависела и выработка, и безопасность в шахте. У всех проверили, нет ли спичек и сигарет. У кого нашлись — отобрали: получат обратно после смены. В шахте курить нельзя, рудничный газ. Тут же обучили, как пользоваться карбидными лампами и лампочкой на шахтёрской железной каске, работающей от маленьких плоских аккумуляторов, которые они и впредь будут получать каждый день и носить на правом боку на поясе.
Потом всех повели в большое помещение и показали каждому его личный шкаф на смену, которая будет длиться 10 часов. В шкафу его шахтёрская роба, её каждый будет надевать на себя, а свою суконную форму класть в шкаф. После смены — в горячую душевую: туда, вон дверь. Оттуда — опять сюда. Шахтёрскую робу с личным номером в шкаф. Её потом унесут куда-то, где проверят, не порвалась ли, починят, если надо, почистят и просушат, а когда снова подойдёт смена этой бригады, вернут каждому в его личный шкаф. После душа снова на себя суконную робу, и — строиться. Немцы пересчитают всех и под конвоем отведут в лагерь. Так будет всегда, кроме воскресных дней. По воскресеньям рабочие находятся в распоряжении лагерного начальства. Болеть более трёх суток не следует: заменят из лагеря другим рабочим. Всё.
Через 2 показательных дня приступили к работе по-настоящему — кончилась учеба. И пошли их шахтёрские смены то в день, то в ночь, и потеряли они им счёт. У Игоря с Николаем работа оказалась, правда, не такая тяжёлая, как у навалоотбойщиков, но всё равно уставали до изнеможения. По 6 часов работали только маркшейдеры, но они были бельгийскими инженерами. Их дело показать, где рубить новую проходку или вентиляционный штрек, следить за работами и механизмами, а им, шахтёрам, всё выполнять. Выполнять, как известно, труднее.
Выполняли. Пласты угля на шахте были высокими, поэтому, когда наставала очередь ставить крепь, они работали почти в полный рост, а это не на карачках ползать. Поставил бревно, подбил его, проверил, и за следующее. Навалоотбойщики в это время отдыхают. Они, правда, отдыхают и когда бурильщики бурят шпуры. А подрывники вставляют заряды и потом рвут. Но их работа и тяжелее, и опаснее. Если не взорвётся какой-нибудь заряд, этот «затай» потом может взорваться, если его задеть отбойным молотком. Тогда всё, из лагеря возьмут нового отвалоотбойщика, а про этого и не вспомнит никто — ни семьи поблизости, ни родных. И пенсию никому не надо выплачивать. Поняли немцы выгоду в «новом порядке» в Европе и её кадрах — вечно можно так жить и богатеть за чужой счёт.
Среди рабочих было много французов, которых немцы отпускали в воскресные дни в посёлок, а то и в город. От них остальные лагерники узнавали все новости, произошедшие в мире — немецких газет читать ещё не умели, да и не верили им. Утешительного в этих новостях ничего не было, особенно для русских — немцы продолжали наступать и подходили уже к Москве. Кому хотелось верить, что война будет проиграна и рабство останется навсегда? Всю жизнь ходить на шахту, опускаясь в клети на дно и там, в темноте, возиться, как крот по 10 часов.
Ненавистен был и плакат по дороге в лесу с улыбающимся немецким солдатом, который ел бутерброд с колбасой и обнимал белокурого ребёнка. Под плакатом была надпись на фламандском языке: «Верьте доброму немецкому солдату!» Надпись им перевели тоже французы. И с тех пор дни за днями покатились в их жизни, как горошины со стола…
В лагере пока ещё никого не судили, а только убивали иногда ради забавы, да и то не из числа работающих на шахте. Может, хотели запугать? Но для чего? Немцы из охраны относились к своей службе спустя рукава — больше пьянствовали да играли в карты. Фронт был далеко. Служба нетрудная, рядом полно бельгиек без мужей. Разленились, потому и кажутся добродушными. Любят не столько убивать, сколько позабавиться возле карцера для проштрафившихся, где выл от голода какой-нибудь кандидат в концлагерь или в покойники, если получил большой срок. Особенно беспощадны были немцы к беглецам. Но беглецов не было.
Возле шахты висел на сосне ещё один плакат: «Каждый немецкий солдат делает внешнюю политику!» Вот они и делали её, превращая привезённых рабочих в скот. Глядя на плакат, Игорь Батюк каждый раз спрашивал себя: «А где же наша политика? Что делать нам в таком положении?» Ответа пока не находил, только думал и думал, боясь, что когда-нибудь свихнётся от таких дум.

 

2

 

Начались частые дожди и холодные туманы. Игорь Батюк работал в новом штреке, который недавно прорубили. На выходе из штрека, куда он пошёл за бревном, чтобы закрепить одно опасное место, где уже потрескивало и сыпалось с потолка, его остановил перед самым транспортёром пожилой маркшейдер:
— Поди-ка сюда, парень, пока нет никого! — Фраза прозвучала на русском языке.
Удивлённый и в то же время смутно чем-то обрадованный, Игорь подошёл к маркшейдеру, манившему его рукой, и осветил его лицо, приподнимая над ним карбидку. Никакой ошибки не было, перед ним был примелькавшийся за время работы бельгиец с миндалевидными библейскими глазами.
— Слушаю вас, господин маркшейдер. Вы знаете русский?
— Ещё бы мне не знать!..
— А мы тут матюкались при вас.
Инженер усмехнулся:
— Слыхал. И даже с удовольствием! Я ведь москвич, жил на Арбате когда-то.
— А как же вас сюда?..
— Да вот занесло. Ещё в 20-м. Правда, сначала в Турцию, потом в Югославию, Париж. Это уж после перебрался в Бельгию, когда узнал в поисках хлеба насущного, что здесь нужны горные инженеры. Тут не так красиво, как в Югославии, но Бельгия всегда будет одетой, сытой и мирной страной, а народы Югославии когда-нибудь перережут друг другу глотки на почве своего фанатического национализма. Ещё и поэтому я здесь. — Маркшейдер замолчал.
— Вы… что-то хотели у меня спросить, — напомнил Игорь.
— Напротив, сообщить. Давно приметил тебя по росту и работе: ну и здоров же ты, братец! Но подумал: такие бывают и с мелкой душонкой. Ну, да ладно, не об этом я. Радость для вас есть у меня! Немцев-то под Москвой остановили! И перешли в наступление сами. Скажи там своим по секрету. Кому можно, конечно. И от кого узнал, тоже, разумеется, молчок, понял?
— Спасибо, отец, хорошая новость! Но мне от этого не легче.
— Как это? — голос у маркшейдера, только что ликовавший, посуровел: — Что же тебе не нравится?
— Работать на них, сволочей! А как уйти отсюда, чтобы не попасться и самому потом их бить, не знаю.
— Ну, это ты много хочешь на первый раз. — Инженер помолчал. — Далеко ведь всё равно не уйдёшь. Да и не знаю я тебя. Язык ты не освоил. Есть захочешь, куда денешься? Схватят быстро.
— То-то и оно, — выдохнул Игорь со страданием. — А много их у вас в стране, немцев-то?
— У ва-ас!.. — обиженно передразнил маркшейдер. — А хрен их знает, что я, считал их, что ли! Но думаю, немного. А этих, «фюреров» в чёрных мундирах, совсем мало. И то — в городе лишь, да в лагерях. Всё больше одна солдатня с «гоот мит унс» на пряжках. С ними Бог, значит.
— Это я видел.
— Чего же тебе ещё?
— А кто у вас самый главный здесь? — Игорь принялся выбирать подходящее ему бревно.
— Зачем тебе? В гости, что ли, собрался? Так не примет он тебя. Генерал Фалькенхаузен. Вместо бельгийского короля Леопольда Третьего правит. Ну, а над «фюрерами» сидит полковник Гискес. Доволен? Вауаля ту.
— Что?
— Вот и всё, как говорят французы.
— Вы и по-французски умеете?
— Советую и тебе: учи языки, всегда сгодится! Ву компранэ — понимаешь?
— Я — не. А по-бельгийски знаете?
— Нет такого языка. Страна есть, а языка — нет, как и в Югославии нет югославского. Есть сербский, хорватский, словенский. А здесь есть валлонский, почти тот же французский, и фламандский — похож на голландский. Знаю оба.
— А я вот не знаю даже немецкого, хотя и учил его в школе.
— Как тебя звать-то?
— Игорь Батюк. А вас?
— Хохол, что ли?
— Хохол.
— Всё равно свой, наш. Меня звать Василием Владимировичем. Фамилия — Коркин. Жена моя в Москве с сыном осталась, понимаешь? Сынок, если жив, лет на 5 старше тебя будет, вот как. Так с тех пор ничего и не знаю о них. Тут я уж в другой раз женился, но детей не стал заводить. Жена моложе на 15 лет, да и не русская — из бельгийских француженок. Вот такие, брат, дела.
— А у меня мать русская. Агапова.
— А живёте где, на Украине?
— На Украине. А почему говорят «на Украине», а не» в Украине», как «в России»?
— Потому что слово Украина произошло от окраина. Не скажешь же «живу в окраине»? На окраине.
— А действительно, — удивился Игорь простому объяснению. Поставил перед собою бревно, которое выбрал, поинтересовался:
— Говорят, тут где-то в горах есть бельгийские партизаны. Это правда?
— Слыхал. «Маки’зары». Ну и что?
— Да так, интересно.
Коркин внимательно посмотрел на Игоря.
— Удрать к ним, что ли, хочешь? Конечно, до России отсюда далеко, а тут…
Игорь промолчал.
Поняв, что парень не доверяет, и радуясь — не ошибся в нём, Коркин вздохнул:
— Всё равно тебе и здесь не добраться до них.
— Почему?
— Тоже далековато. Это в Комбле-о-Пол надо идти. Там сливаются 2 горные речки — Урт и Амблев. — Не осторожничая уже, Коркин принялся объяснять: — Если вдоль любой из них идти в горы, против течения, то заберёшься в самые верховья. Это где-то там. Но чтобы найти, надо язык знать. А то тебя первый же лесник схватит.
— Вы там бывали?
— Охотился до войны.
— Не хотите туда снова?
— Это ещё зачем? — Коркин опять внимательно посмотрел на парня. — У меня здесь свой домик, автомобиль. Надо, и я через 2 часа на Дювалье, в Льеже. У нас контракт с «Коккериль-Угро», надёжный, давай лишь уголь! А в горах мне что делать?..
— Помочь партизанам. Общее ведь дело, — рискнул Игорь на откровенность. Радовался же человек, что под Москвой немцев попёрли. Да и судя по разговору — сочувствующий. А может, ищет сообщников?
— Дело-то общее, верно, — охотно откликнулся инженер на скользкий разговор. — Только ведь это не Россия! Какие здесь партизаны?!. Так, лишь начинается что-то. — Он махнул рукой. — Попасть из-за них в Мюльгейм?.. Извини. Там-то, в Мюльгейме этом, похуже, чем в вашем трудовом лагере! Нет, с Робером Диспи мне не по пути.
— А кто это?
— Секретарь бельгийской компартии. А Мюльгейм, чтобы ты знал — немецкий концлагерь на Рейне. Настоящий!
— Я думал, вас немцы не устраивают.
— Поздновато мне, сынок, в 52 года идти в горы. Да и сложно у меня со всем этим, не знаешь ты моей истории, — словно оправдывался инженер. — Я ведь поручиком был в армии белых. Сюда прибыл в 20-х годах. Молодёжи своей, русской, у нас тут нет. А без молодёжи скучно жить.
— Понимаю, — пробормотал Игорь, берясь за бревно.
— Да ни хрена ты не понимаешь, молод для этого! — обиделся Коркин. — Я же к тебе почему?.. А ты — «партизаны, партизаны»! Разве это партизаны? По мелочи действуют: на почту в горах нападут, кур у фермеров наворуют для пропитания, вот и все их свершения пока что!
Игорь вдруг поверил этому человеку — его огорчённому тону, искренности. Горячо попросил:
— Помогите мне к ним, если можете! Я их подниму там на дела покрупнее почты. Может, они ещё не поняли, что такое фашисты?..
Но Коркин неожиданно озлился:
— По-твоему, маки’зары ко мне в гости ходят? Да и ты сам — кто ты мне такой? Выучи сначала язык, тогда и без меня найдёшь дорогу! Если уж так хочется. А я к тебе ещё пригляжусь маленько, ты уж не обижайся.
— Нет, что вы! Присматривайтесь, я понимаю: каждому своя голова дороже.
— Правильно, одна ведь, другой не поставят.
— А как тут выучишь язык? Немецкий ещё можно, а этот… как вы его назвали…
— Ладно, я тебе «Либр бельжик» буду приносить — брюссельская газетёнка такая. И словарь достану.
— Вот за это спасибо, батя! Люди должны оставаться людьми при любых обстоятельствах! — вырвались у Игоря вдруг слова отца, которые он почему-то запомнил.
— Молодец, сынок, хорошо сказал! Всё-таки мы, россияне, лучше бездушной Европы, ты уж мне поверь, я это не из национализма. У меня отец — крещёный еврей. Хотел стать инженером, ну, и принял православие, чтобы учиться. И хотя обрезания мне отец не сделал, женившись на русской, немцы всё равно смотрят на меня здесь с подозрением. Так что национализм мне чужд. Да и вообще я считаю, что хуже этого ничего нет, запомни!
— Мне-то зачем? Я делю людей не по составу их крови, а на плохих и хороших.
— Молодец, правильно! — похвалил инженер. — Да, а к чему я начал-то про это?.. — забыл он, о чём говорил и что хотел сказать. Моргал.
Игорь напомнил:
— Вы сказали, что мы, россияне, лучше европейцев, что они — бездушные.
— А, да-да, верно. — И понёсся: — Ты думаешь, во Франции сейчас, кто сопротивление начал? Французы, что ли? Наши, эмигранты из России! Не может русский человек жить в рабстве. А тогда уж и французы пошли за нашими в горы и взяли движение в свои руки.
— Там тоже?.. — радостно вырвалось у Игоря.
— Да нет, особого — пока ничего. Но поднялись. Вернее, поднимаются, вот что главное! До войны наши там всё больше ссорились друг с другом. 20 лет — и одни и те же пустые ссоры и разговоры! Представляешь, что это такое?.. И все дружно возненавидели приютивших нас французов: скверно они к нам относились. Франция, мол, для французов. Вот так и жили. Ну, кое-каким генералам да великим князьям жилось ничего — с капиталами прибыли. А нашему брату, разночинцу, досталось! У кого была профессия, как у меня — инженер там или врач, артист — тоже устроились. А большинству пришлось хлебнуть горя! Кто в шофёры такси, кто в официанты. Или подыхай. Насмотрелся я на бесконечные ссоры, грызню и дурацкие надежды, да и уехал сюда — подальше от Парижа. А теперь и там поднялись. Ну, русские всё же, свои!
— Говорят, сюда, в Бельгию, уехал жить и чемпион мира по шахматам Алёхин. Верно это, нет?
— Похоже, но не совсем так. Началось в 39-м, когда Алёхин записался добровольцем во французскую армию, чтобы защищать Францию от немцев. Но попал к ним в плен. Сидел в концлагере — где-то в Чехословакии, кажется. А где он находится сейчас, я не знаю. Вот жена у него — из Бельгии. Это верно.
— А вы не могли бы мне дать адреса своих друзей во Франции?
— Знаешь, что? Ты работай пока. Ближе тебя узнаю, может, и помогу чем. Только ведь и во Франции теперь не сладко.
— А что там?..
— Правительство Петена издало распоряжение об аресте всех, без исключения, русских эмигрантов.
— За что?
— Как неблагонадежных. К кому же я тебя пошлю, сам подумай? Светлейший князь Горчаков заделался, говорят, «фюрером». Служит и немцам, и парижской префектурной полиции. Там у него свирепствует некий Жеребков. А здесь, в Бельгии — другая русская сволочь: Войцеховский. Закрыл даже наш журнал «Часовой». Злобненький, правда, журнальчик был, а всё же свой, русский. — Коркин заметил движущиеся к ним 2 лампочки шахтёров и заторопился: — Ну, ладно, парень, пока. — Поклонился и пошёл от земляка прочь, будто и не задерживался возле него.
«Вот тебе и беляк, эмигрант! — думал Игорь, взваливая себе на плечо двухметровое бревно. — А смотри ты, как за своих держится и переживает. Может, отец зря о них так: зверьё, мол, люди без чести и родины… Постой, а вдруг этот маркшейдер обыкновенный провокатор? А я развесил уши. Да нет, вроде не похож он на провокатора. Да и на кой хрен ему это? И свидетелей не было, чем докажет? А может, хочет, гад, выждать, когда нас наберётся побольше? Всё! Значит, никому из ребят ни слова о нём. Если и пропаду, так один…»
Мысль была угнетающей, и бревно показалось тяжёлым, пока донёс его в забой, где ждал Николай и ещё один крепильщик-француз. Николай шевельнул сразу бровями, и упрекать:
— Ну, где ты пропадал столько? Нечего делать, что ли? Из-за тебя простаиваем и мы. А теперь потогонка из-за тебя, да?!.
— А что, нельзя уже и по….?
— С…. надо утром, после подъёма. А на работе — норму давать! Иначе…
— Ну, хватит тебе, завёлся!..
Игорь принялся за работу с удвоенной энергией — и виноват был, и немцев попёрли под Москвой, хоть и далёкая, а радость! Надо бы сказать об этом Николаю, чтобы не сердился за задержку, но не хотелось — всё настроение испортил, жлоб. Да и до полной победы ещё далеко, чего ликовать-то, когда немцы сейчас под самой Москвой.
Работая, Игорь думал теперь только об одном: неужели не вырваться отсюда, неужели погибнет родная страна? Вспоминался отец, вернувшийся из Испании, его разговор о предстоящей войне. Не верилось тогда, что вот так всё обернется. Думал, когда война началась, что разобьёт Красная Армия немцев в 2 счёта. Действительно, такие кинофильмы показывали! «Если завтра война». И песню какую пели: «на земле, в небесах и на море». В общем, собирались разгромить врага «малой кровью, могучим ударом». А посыпались от чужого удара десятками тысяч сдавшихся в плен — вон их тут сколько на соседних шахтах. Да и сам вот, как отборно здоровый и сильный раб трудится на этого песенного врага в далёкой Бельгии: «остарбайтер» — восточный раб. Разве не позор? Видел бы это отец, наверное, проклял бы, как Тарас Бульба своего сына.

 

☆ ☆ ☆

 

Иногда лучше не знать того, что в это время происходит не только рядом, но и далеко, дома, например, или в Днепропетровске, где остался отец. Потому что у отца, как выяснится много лет спустя, складывалось всё очень плохо. Началось, правда, с удивительной встречи с человеком, который в гражданскую войну спас ему жизнь, когда оба попали в 1920 году в плен к «батьке Махно». Спасителем отца был врангелевский офицер подполковник Белосветов, осевший после побега из плена в Екатеринославе под фамилией Ивлев. Этот Ивлев, как оказалось, истинный русский патриот, защищал город, ставший ему родным, от наступающих немцев с группой молодых парней-курсантов военного училища. Защищал город на этом же участке и отец. Встретившись, они поведали друг другу свою судьбу, сдружились. Отец поселился в доме Белосветова-Ивлева. А вчера они решили посетить в гостинице бывшего однополчанина Белосветова Сычёва, и выяснилось, что пути их полярно разошлись. Сычёв под чужим именем сотрудничал с германской разведкой. И прибыл сюда с немцами… Так получилось, что Батюку с Белосветовым пришлось убить предателя прямо в гостинице. Бывший для Белосветова «свой» Сычёв стал чужим, а бывший чужим «красный» чекист Батюк, с которым у него, казалось бы, намечались разные цели, стал другом и не выдал его прошлого.
Отец просидел у Ивлевых до утра. А на рассвете, уходя, напоролся на немецкий патруль, который видел, из какого дома он вышел, и направил туда на другой день офицера гестапо с русским переводчиком.

 

3

 

— Ваша настоящая фамилия? — выкрикивал следователь. А переводчик плохо переводил: — Нам всё известно, сознавайтесь: вы — подпольщик? Кто вас оставил в городе? С кем вы связаны? Куда следовали? Откуда у вас зимнее пальто, если вы приехали сюда летом?
Вопросов было много, но об убийстве речь не шла. И хотя его никто не оставлял в подполье, ситуация складывалась скверная. И Константин Николаевич стал сочинять ответы, которые нуждались бы в проверке:
— Я командировочный, я не здешний. Пальто и шапку купил по дешёвке у вора на барахолке, потому что уже холодно. Деньги мне выслала по телеграфу жена. Но уехать домой было невозможно: все поезда были заняты перевозками военных.
— Это всё враки! Мы проверили.
— Значит, плохо проверили. Я в этом городе простудился и лёг в больницу, а когда вышел из неё, было уже холодно. Вот и купил себе тёплое. Потом искал в частных домах угол на время… Стучался в дома. И напоролся на патруль. Можете спросить у патрульного офицера.
— Уже спросили, и направили в тот дом наших людей. Сейчас приведут хозяина дома или хозяйку. Проверим их показания при вас!.. — произнёс следователь, возвращаясь из агрессивного настроения вновь в прокисшее добродушие. Но глаза его, то казнящие, то наслаждающиеся, оставались холодными и умными. В них, словно тени от облаков по земле, проплывали неведомые мысли. Подумав о чём-то, он спокойно добавил: — Да, проверим. У вас — выправка кадрового военного! Перестаньте врать, — посоветовал следователь, — и мы сохраним вам жизнь! Предлагаю вам честное и откровенное сотрудничество. Нам такие люди нужны!
«Митарбайт! Митарбайт!» — лающе засело в сознании Батюка.
Переводчик вытирал лицо платком — взмок от тяжёлой работы. По-русски он говорил плохо, мучительно подбирая слова, и это давало время обдумать ответ. Батюк при этом старался поставить переводчика в тупик, подбирая для него труднопереводимые слова. Следователь нервничал. Куда-то звонил и что-то спрашивал, поглядывая то на переводчика, то на свои ручные часы. Затем снова принялся за допрос:
— Вы молчите? Хорошо подумайте о моём предложении, подумайте, пока вас здесь не искалечили. Вы должны знать, что такое гестапо, если вы оставлены для подпольной работы. Вам переломают сначала кости. Потом, без наркоза, вытянут жилы. И вы всё равно расскажете про себя. Ещё не было человека, который выдержал бы наши методы. Но! Будет уже поздно — вы перестанете быть не только мужчиной, но и человеком. Не помогут никакие врачи, никакие лекарства. Подумайте об этом, вы же не мальчик!
Батюк думал. Что такое гестапо, он слыхал ещё в Испании. Пытки там отрабатывались научно. Следователь не лгал, что их никто не выдерживал. Да и незачем доводить дело до этого. Значит, выхода нет. Навеки опозорить своё имя и честь семьи он тоже не может — о каком тут сотрудничестве говорить! Стало быть, предстоит смерть — мучительная, под пытками. Ужаснее этого вряд ли может представить себе человек. Нормальные люди падают в обморок при одном только виде предстоящей пытки. Он тоже не выдержит. Значит, надо покончить с жизнью самому. Но он не был готов к этому и не представлял себе, как это сделать в его положении.
Впервые он вдруг пожалел, что Белосветов спас ему жизнь. В бою — смерть проще: споткнулся, как на бегу, упал, и конец. А тут…
Он уже не думал о том, как ему спасать Белосветовых — его возможности исчерпаны. Да их, вероятно, и не обвинят. На каком основании? А может, к тому же успели скрыться. И ему стало не по себе: все дышат, живут, вне опасности, а ему вот предстоит самое ужасное на свете. И ни одного родного лица рядом — полная безысходность. Никто не увидит, не услышит, как его будут мучить, не поможет, зови хоть до хрипоты. Это же гестапо! Не оставят надежды даже на лёгкую смерть, хотя всё равно, что может быть хуже смерти? Как же сделать так, чтобы убили немедленно? Застрелили. О, Господи!.. За что такое?..
«Значит, вот так и надо действовать! — твёрдо решил он. — Я брошусь на следователя и стану душить. Спасаясь от смерти, он сам выстрелит в меня. Или часовой, или переводчик. Кто-нибудь да убьёт. А это — уже легче…»
С этой секунды он перешёл за ту черту, когда люди ещё цепляются за жизнь, на что-то рассчитывают, надеются. Что-то чувствуют и естественно реагируют на слова. Он простился со всем этим. Лишь следил за тем, чтобы не прозевать свой шанс и умереть сразу.
— Ну, долго вы ещё будете думать?! — выкрикнул немец.
«Эх, Чариточка, сама говорила, мы гости на земле! — подумал Батюк с отчаянной решимостью. — Видно, кончилось моё гостевание: впереди теперь только пытки, радостей уже не будет!»
Видимо, следователь уловил перемену в настроении Батюка, приняв его за дурацкое упрямство или славянский фанатизм. Резко приказал:
— Применить третью степень! — И нажал, видно, кнопку.
Дверь в его кабинет раскрылась, и вошёл какой-то немец с овчаркой. Константин Николаевич похолодел: всё, поздно бросаться, собака опередит! Упустил свой шанс…
Выведенный конвоиром в подвал, но не в свою камеру, а в бокс, устроенный для пыток, Батюк не знал, что «третья степень»— это пытка другого человека на его глазах для устрашения. Для того — это было уже концом, ибо из бокса для пыток дорога одна — в мусорный ящик, хотя и сознается во всём. Но Константин Николаевич решил, что «третья степень» — это для него. И сразу весь взмок.

 

☆ ☆ ☆

 

В доме, на который показал патрульный офицер, хозяина не оказалось, и офицер гестапо, приехавший с русским переводчиком Дубровиным, объяснил жене хозяина дома Ивлева, что она приглашается на опознание одного человека, если она его видела или знает. Для этого ей необходимо проехать с ними в гебитскомиссариат.
По дороге к трамваю Вера Андреевна почувствовала, как её тело охватывает знобящая дрожь, но не от зимнего холода, а от дурных предчувствий. Она догадалась, что это касается Батюка, и боялась теперь, что он сознается, что жил у них в доме. Как тогда отреагирует гестапо на её враньё о том, что она ничего не знает? От переживания у неё обморочно закружилась голова, подкашивались ноги. Переводчик, видя, что она может упасть, взял её под руку:
— Разрешите помочь вам. Тут скользко…
— Я почему-то боюсь, — тихо произнесла Вера Андреевна, интуитивно почувствовав доверие к этому человеку.
— Меня звать Георгием Николаевичем, — сочувственно произнёс он, и успокоил. — Не бойтесь, я думаю, вас долго там не задержат. Всё будет хорошо.
Она осторожно посмотрела на него: провокатор? Но тон был сердечным, не верилось, что этот русский человек сотрудничает с немцами. Видимо, взяли на работу из-за хорошего знания немецкого языка. Сама она переводила с письменного, а говорила неважно. Но подумала: «Могут взять и меня…» Этого ей не хотелось, несмотря на твёрдый заработок и паёк, хотя жить уже стало настолько трудно, что семья была на грани полной нищеты. Если бы муж не столярничал — кому гроб сделает, кому крест на могилу или колыбельку для ребёнка — то, наверное, голодали бы, сидя на одной картошке, которой запаслись в сентябре на весь год. Погреб у них был под домом хороший, большой, ещё отец соорудил, когда купил эту усадебку.
В вестибюле гестапо офицер отпустил унтера Шварценкопфа, предъявил дежурному гестаповцу пропуск и помог раздеться Вере Андреевне, указав, где гардеробная. Сдал на вешалку своё кожаное пальто, подождал, пока сдавал пальто переводчик, а Вера Андреевна поправляла причёску и костюм. И повёл их на второй этаж.
У двери в кабинет следователя стоял солдат в чёрной форме, державший на поводке овчарку. Вера Андреевна напряглась от страха ещё больше и вошла вслед за офицером, ничего уже не видя, не понимая, только ощущая дыхание переводчика сзади. Она даже плохо поняла доклад офицера, который их привёл — словно оглохла. В нос ей ударил резкий запах немецких сигарет.
— Садитесь, фрау Ивлева! Биттэ!
Кто-то придвинул ей стул. Она села и только тогда увидела Батюка, сидевшего на стуле перед столом следователя. Лицо его было разбито в кровь и, видимо, недавно, несколько минут назад. Это повергло её в панический ужас, что будут, наверное, продолжать бить, и ей придётся смотреть на это. Она заметила на руках Константина Николаевича тёмные стальные наручники и подумала, что он сопротивлялся или упорствовал, не сознаваясь ни в чём. Последняя мысль немного утешила её: «Не выдаёт нас. Какие звери, какие звери… Как же мне помочь вам, миленький Константин Николаевич? Но ведь я не могу выдать им своего мужа! Что же делать?..»
Вера Андреевна ошибалась. Батюка били не здесь и не за упорство, а в подвале бокса для пыток, где он, дрогнувший сердцем от чужой боли и мук, набросился на палача, чтобы задушить его, как когда-то Белосветов на Галкина у махновцев в плену, и получить себе пулю в лоб. Но его лишь оглушили пистолетом по голове, а когда пришёл в себя, разбили лицо. Калечить не стали, зная, что он ещё нужен следователю. Поэтому лишь надели наручники и привели в кабинет следователя.
На щеках Батюка белела сединой, отросшая за эти дни, густая щетина, прикрывшая его давний шрам. И Константин Николаевич показался Вере Андреевне очень красивым, только сильно постаревшим и несчастным. Когда она встретилась с ним взглядом, в его глазах стояла невысказанная, невыразимая тоска. Вера Андреевна не выдержала и опустила голову.
Откуда ей было знать, что Батюк так «затосковал», увидев в кабинете Дубровина, пришедшего с ней. Когда-то этот «Дэр Фукс» подставил ногу его сыну, и Игоря схватили и посадили в тюрьму, а теперь вот он выдаст его самого. «Разорил, сволочь, всю мою семью! — думал Константин Николаевич, тоже опустив голову. — Это конец. Сейчас он скажет им, что я бывший сотрудник НКВД, и начнётся то, что я видел в подвале…»
«Но ведь он и сам был таким же сотрудником! — вспыхнула в его мозгу новая, и казалось, спасительная мысль. — Если он меня выдаст, я его тоже не пощажу.
А он докажет им, что был врагом НКВД, а не сотрудником. Потому, мол, и посадили в тюрьму. Ещё до войны…
Нет, всё равно мои обвинения скомпрометируют его, и они перестанут доверять ему. Кто предал раз, предаст и ещё, они это знают… Так что посмотрим». — Но в душе уже всё смертельно затосковало: это конец, конец. — «Он может выдать меня не сейчас, а потом, когда я буду под пытками и не смогу ничего…»
Дубровин был тоже в ужасе, узнав Батюка. Весь напрягшийся, он понимал, что если Константин Николаевич выдаст его в отместку за измену жены и случайный арест его сына, то эта их встреча станет для них обоих роковой. Ведь Батюк не знает, как «сажали» в тюрьму Дубровина. Как переодевали, давали задание: «К приходу в город немцев вы, Георгий Николаевич, постарайтесь близко сойтись с каким-нибудь предателем из националистов. Вы должны внушить ему, что тоже ненавидите советскую власть. Что вы — из семьи немецкого колониста в прошлом. В НКВД пошли служить специально, чтобы побольше знать секретов, но… были, мол, разоблачены и посажены, как враг. Провели в одиночке полгода. Покажите ему, как свободно разговариваете по-немецки. Поверит…»
Так он и сделал. Врал заключённым, что посажен ещё в 40-м году, что пока шло следствие, содержался в одиночке и вот только теперь переведён в общую камеру. Хотя на самом деле его подсадили в тюрьму, когда уже поняли, что немцы займут город и надо создавать себе агентов в немецком тылу. Для этого «специалисты» довели его сначала до бледности в лице, пропитали его одежду духом параш и камер, состарили его, завели грязь под ногтями, постригли. Заставили написать прошение в Верховный суд о помиловании и, сделав на этом прошении резолюцию о замене «высшей меры наказания» тюремным сроком на 20 лет, положили в канцелярию тюрьмы. Этот документ должен был пригодиться Дубровину при освобождении его из тюрьмы немцами. На вопрос германских властей, почему он не был отправлен для отсидки в тюрьму во Владимир или другую, где содержались «враги народа», он должен был ответить, что не знает этого в точности, но из намёков надзирателя понял, что тюрьмы переполнены «врагами» и потому ему говорили: «Жди, мол, пока освободится место, и не огорчайся, дурак, там тебе будет не слаще!»
Вот такая отрабатывалась легенда. А в жизни произошло всё иначе — заключённых выпустили из тюрьмы на свободу досрочно, перед самым приходом немцев в город. Все карты, на которые рассчитывал Дубровин, были спутаны. И всё-таки он сумел внедриться к немцам. Его проверили и вроде бы поверили. Но теперь эта нелепая встреча здесь с Батюком!.. Чем всё кончится? Вдруг возьмут и расстреляют обоих. Сердце Дубровина учащённо билось.
— Вы знаете эту женщину? — спросил Батюка переводчик в военном.
Батюк повернул лицо в сторону Веры Андреевны, взгляды их снова встретились, и он равнодушно ответил:
— Нет. — Шевеля разбитыми губами, Константин Николаевич проговорил: — Никогда не встречал. — И вдруг увидел напряжённые глаза Дубровина, стоявшего за спиной Веры Андреевны. Подумал: «Неужели он и её знает? И тут обошёл меня, сволочь!»
Но заговорил гестаповец, который привёл Веру Андреевну:
— А вы, фрау Ивлева, не узнаёте его?
— Нет, — ответила Вера Андреевна чётко. — В дверь к нам постучал какой-то прохожий. Я подошла, но не открыла. Я видела его только в окно, когда он уходил. — По глазам Батюка она догадалась, что он всё понял. И, делая вид, что не хочет более говорить при этом арестованном по-русски, добавила по-немецки: — Я почувствовала запах спиртного и побоялась открывать ему.
Этого было достаточно, чтобы и Дубровин сообразил, как ему вести себя. Он легко понёсся, подыгрывая ей, чтобы она не наговорила лишнего и немцы не заподозрили и её:
— Вера Андреевна, говорите по-русски, я переведу.
Следователь, понявший, что и с выпивкой у Батюка всё сходится, начал уже сомневаться в своей версии относительно того, что он агент русского подполья. Но всё же снова ухватился за его «неудовлетворительные» объяснения про пальто и шапку.
Когда военный переводчик перевёл это Батюку, следователь грозным тоном попросил его добавить:
— Если будет вилять, мы ему все кости переломаем!
Видя, как побелела Вера Андреевна, Батюк резко возмутился, глядя на неё:
— На кой хрен вы привели сюда эту дамочку?! — И перевёл взгляд на Дубровина: — Разве нельзя вести мужской разговор и бить без присутствия бабы?
Нервы Веры Андреевны не выдержали, она почувствовала, что ей делается дурно, и медленно свалилась со стула. Батюк лишь успел подумать: «Слава тебе, Господи! Теперь хоть уведут, и ничего не выболтает, не запутается».
Следователь, разгоняя рукой дым, приказал переводчику:
— Откройте окно! Зачем забили форточку?
Переводчик метнулся к окну, дотянулся до верхнего шпингалета, затем освободил створку от нижнего и распахнул первую раму. Пока он возился со второй, а следователь и Дубровин приводили в чувство Веру Андреевну, Батюк вдруг понял приснившуюся ему жену: «Больно будет всего одну секунду…» и подумал: «Вот он, последний мой шанс, больше не будет!» Сердце у него то обморочно замирало, то прыгало к горлу, когда он следил за тем, как отходит переводчик от окна, из которого в кабинет уже хлынул чистый морозный воздух.
«Если сейчас не решусь, они вытянут из меня жилы», — подумал он и стремительно рванулся к окну, оттолкнув следователя ударом кулаков, соединённых наручниками. В следующее мгновение, вскочив на стул, а потом на подоконник, он бросился из окна вниз головой на только что очищенный кем-то от снега асфальт, успев подумать: «Господи, я же погибаю! Зачем?!.»
К окну подскочил следователь и выглянул. Внизу, поджав ноги, неподвижно лежал Батюк. Не зная, что у него разбита голова и сломаны шейные позвонки, следователь отрывисто командовал, не оборачиваясь:
— Срочно санитарную машину! В госпиталь его! Сделать всё возможное. Это, видимо, очень важный агент!
Переводчик схватился за телефон, но штурмбанфюрер отстранил его:
— Я сам. Займитесь женщиной! — Он кивнул на Веру Андреевну, которая вновь лишилась чувств, увидев, как Батюк выпрыгнул из окна. Она представила себе страшный удар в голову, яркую последнюю вспышку в мозгу, похожую, должно быть, на взрыв на солнце, и больше ничего не помнила.
Открыла она глаза, когда на неё брызгал водой из графина склонившийся над нею Дубровин — она узнала его породистое лицо. Потом поднялась и, не спрашивая ни у кого разрешения, пошла к выходу. Ноги у неё дрожали, лицо было белым.
— Проводите её, — приказал следователь, обращаясь к Дубровину, который вопросительно смотрел на неё.
— Их не выпустят без отметки на пропуске, — напомнил следователю офицер, который привёл Дубровина и Веру Андреевну.
Следователь молча подписал, проставил точное время и передал пропуск гестаповцу. Тот пошёл вслед за Дубровиным вниз, но вернулся:
— Женщина вам будет ещё нужна?
— Найн.
За дверью, в ожидании появления Батюка, всё ещё стоял солдат, державший овчарку на поводке. Вера Андреевна, поддерживаемая Дубровиным, осторожно спустилась по ступеням. Вскоре их догнал офицер с пропуском и, сказав Вере Андреевне и Дубровину, что они свободны и больше вообще не понадобятся, вернулся назад, оставив им пропуск с отметкой. Они оделись в вестибюле, сдали пропуск и вышли на улицу, застав тот момент, когда солдаты гестапо понесли тело Батюка к зелёной санитарной машине с красным крестом. Вера Андреевна с ужасом подумала: «Боже, как он решился на такое?..»
Дубровин остановил возвращавшегося от санитарной машины солдата:
— Ну, как он, живой?
Удивившись чистой немецкой речи штатского, солдат ответил, решив, что это свой, раз он только что вышел из гестапо:
— Ещё дышит, и пульс есть. Но жить — не будет.
Дубровин тронул Веру Андреевну за локоть:
— Пошли?..
— Куда? — не поняла она.
— Я провожу вас.
По дороге к трамвайной остановке они молчали. А когда подошли, Вера Андреевна, высвобождая руку, сказала:
— Благодарю вас, дальше я сама. — И вдруг спросила: — А если они его вылечат, то опять будут бить и допрашивать?
— Я не думаю, что им удастся его поправить. Вы же слыхали, что сказал солдат?
— Дай-то Бог. — Она вздохнула. — Зачем ему такая жизнь? — А про себя несколько выспренно подумала: «Его жизнь была похожа на военную тропу, полную опасностей».
Да, она угадала. И смерть Батюка на этой тропе казалась ей особенно одинокой, торопливой, как от неожиданного выстрела в спину. У неё опять задрожали губы.
Ожидая, когда подойдёт трамвай и Вера Андреевна сядет, Дубровин молчал. Почувствовав неловкость, Вера Андреевна спросила:
— Вы — русский?
— Да.
Ей показалось, что он хочет что-то сказать ещё, но он только печально смотрел на неё и так и не сказал. А когда подъехал трамвай и ей нужно было садиться в вагон, поклонился и медленно, как больной, куда-то побрёл. Так и не узнав его тайны, она подумала: «В свою жизнь, куда же ещё».
Она оказалась не права. Он ушёл от неё не в жизнь, а навсегда. Через месяц гестапо докопается до правды о нём, и Георгий Николаевич выстрелит себе в голову, когда гестаповцы, взломав входную дверь, ворвутся к нему ночью в его квартиру. Вера Андреевна узнает об этом из газеты, которая напечатает о разоблачении переводчика генерал-комиссариата Г.Н. Дубровина, покончившего с собою при аресте.
А пока, сидя в трамвае, Вера Андреевна безучастно смотрела в окно на засыпанные снегом деревья и крыши домов, на пролетающих ворон. Потом, доехав до своей остановки, вышла и, всё ещё ощущая озноб в теле и тошнотную слабость, с трудом поднялась на родное обледенелое крыльцо — некому было сколоть лёд — и постучала. Дверь ей открыла заплаканная, исстрадавшаяся дочь.
— Мамочка, мама! Отпустили?.. — Целуя Веру Андреевну в холодные посиневшие губы, она повисла у неё на шее и разрыдалась, как маленькая. Разрыдалась и Вера Андреевна, заражаясь психозом дочери, да так, что у неё начался сердечный приступ, каких у неё ещё не бывало.
Наглотавшись валерианы и сердечных капель, Вера Андреевна, наконец, отошла, но к мужу, как хотела, идти уже не решилась. Да и дочь, перепуганная и сразу осунувшаяся от страха, укрепила её в своём решении:
— Начнёшь там папке рассказывать, как убил себя дядя Костя, и опять у тебя может случиться приступ. Успеешь рассказать и завтра, когда всё пройдёт.
Однако, и на другой день Вера Андреевна не почувствовала себя лучше. Призванный на помощь доктор-сосед тоже подтвердил, что состояние плохое и нужен длительный постельный режим и покой. А ещё было бы лучше положить больную в больницу. И добавил:
— Не нравится мне ваше сердце, совершенно не нравится!
Вызванный дочерью Николай Константинович, узнав о самоубийстве Батюка и почувствовав себя виноватым во всём, в том числе и в болезни жены, сказал о Батюке:
— Он тоже не нужен был своим — сам мне признался. Так что судьба у меня с ним одна. В сталинской России честные и патриоты вообще не нужны. Нужна лишь пресмыкающаяся погань!
С этого дня болезнь сердца не отпускала Веру Андреевну к домашним делам. Все заботы взял на себя Николай Константинович. Ему помогала дочь, радовавшаяся тому, что страшная чёрная туча, сгустившаяся над их домом, кажется, рассеялась. Но грозная туча германской оккупации, расползавшаяся по Украине всё дальше и дальше на восток, не давала надежд на скорое избавление.

 

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8
  Пусть знают и помнят потомки!
.

 
  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(0 голосов, в среднем: 0 из 5)

Материалы на тему

Редакция напоминает, что в Москве проходит очередной конкурс писателей и журналистов МТК «Вечная Память», посвящённый 80-летию Победы! Все подробности на сайте конкурса: konkurs.senat.org Добро пожаловать!