fbpx

ПОКОЛЕНИЕ КОРЧАГИНЫХ: НАША ВЕЛИКАЯ ПОБЕДА!

Вступление

ветеран Великой Отечественной войны, профессор, доктор филологических наук,
Заслуженный деятель науки РФ, член Союза писателей России.

СТАЛИНСКИЕ СОКОЛЫ — ГЕРОИ СОВЕТСКОГО СОЮЗА: вот они красавцы, настоящие герои-победители Великой Отечественной войны, которые первыми бомбили Берлин и другие города Германии... А ты достоин этим героям, помнишь ли ты о них или уже давно забыл за кружкой баварского пива?! Конкурс посвящается 60-летию Великой Победы в годы Великой Отечественной войны 1941-1945 годов!Вот и пришло неумолимое печальное время, когда я, предельно престарелый, физически немощный пенсионер, обременённый тяжким букетом болезней, начал в долгие бессонные ночи, вспоминая былое, невольно подводить итоги своей длительной жизни. Пришла на память хорошо известная миллионам читателей сцена в романе Н.А. Островского «Как закалялась сталь», когда Павел Корчагин, человек героического склада души, стал слепым, неподвижным, прикованным к постели, когда «перед его глазами пробежала вся его жизнь, с детства и до последних дней» и перед ним встал суровый вопрос: «Хорошо ли, плохо ли он прожил свои двадцать четыре года? Перебирая в памяти год за годом, проверяя свою жизнь, как беспристрастный судья, и с глубоким удовлетворением решил, что жизнь прожита не так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури, по молодости, а больше всего по незнанию. Самое же главное — не проспал горячих дней, нашёл своё место в железной схватке за власть, и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови». Здесь сливаются образы повествователя и главного героя. Вот и передо мной сейчас маячит подобный вопрос: как оценить на беспристрастных весах совести мои почти девяносто лет жизни? Могу, во-первых, с удовлетворением сказать, что самое главное — не уклонился от прямого участия в Великой Отечественной войне и на Красном Знамени великой Победы над фашизмом есть капельки и моей крови…

Текст статьи

Огнёв Александр Васильевич — педагог, писатель, публицист, участник Великой Отечественной войны, лауреат МТК «Вечная Память». Заслуженный деятель науки РФ, доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей России.Во время крайне утомительного перехода, когда казалось, что невозможно сделать очередной шаг, нам разрешили краткий отдых, мы повалились на землю, многие сразу заснули, а вблизи нас сидели бойцы другой части. Высокий политрук с наслаждением громко читал им стихи о Василии Тёркине, они навсегда захватили меня.
Сначала мне довелось воевать в Смоленской области, переходить реки Угру, Десну, штурмовать Ельню — они названы в произведениях Твардовского. При наступлении на станцию Глинку, отмеченную поэтом, я был ранен. В «Родине и чужбине» он вспомнил ельнинский большак, сожжённое немцами село Язвина, где ему выдали метрическую справку о рождении. Возможно, именно это село попало нам по пути, когда мы преследовали врага. Оно пылало огромнейшим факелом, войти в него было невозможно, мы вынуждены были обойти его.
Когда «Мессер» низко пролетал над нами, мы дружно палили в него кто из чего мог. И тот внезапно рухнул на землю, превратился в груду металла. Мы подбежали к нему. Сразу нашлись два ручных пулемётчика, которые захотели получить документ о том, что это именно они сбили фашистского стервятника. Среди претендентов оказалось и до десятка солдат, стрелявших из винтовок. За уничтожение «Мессера» полагалось получить медаль или деньги. Весомых доказательств ни у кого не было, разгорелся горячий спор. К нам подошёл подполковник из штаба дивизии, он послушал распетушившихся претендентов, развёл руками, достал из кобуры пистолет, выстрелил в небо и сказал: «Это я сбил фрица». Посмеялись мы и разошлись.

За станцией Коробец наш батальон атаковал немцев, но неудачно, мы нарвались на плотные разрывы мин и снарядов. Мы начали спешно зарываться в землю перед вражеской траншеей. Вечерело, затемнело, немецкие ракеты то и дело вспыхивали над нами. В темноте пришёл старшина с писарем, они принесли в походных термосах пшённую кашу с кониной и устроились позади наших окопчиков в крутом овраге. Чтобы поесть, мы по очереди отползали туда. Подошла моя очередь. В овраге старшина налил густую кашу в мой котелок, я уселся на землю, опёрся левым боком о какой-то выступ и стал есть. Конина жёсткая, с трудом разжёвывается.
Над нами вдруг зависла фашистская ракета, всё ярко осветила в овраге, и я увидел, что моя рука и левый бок опираются на труп нашего окровавленного убитого солдата. Я отпрянул. Угораздило же меня так неудачно сесть. Еда застряла в моём горле. Прервал, но потом продолжил то ли обед, то ли ужин.
Молодой солдат убит, лежит в безымянном овраге, а его бедная мать, жена или невеста на его родине ничего не ведают о его смерти. Озлобившись, чертыхаясь, дождавшись, когда погасла очередная ракета, сгорбившись, я тихо-тихо пошагал в свой неглубокий окопчик.
30 августа 1943 года наша дивизия внезапным ударом прорвалась к Ельне. В своей книге «Завидная наша судьба» (1964) генерал-майор Стученко А. писал: «Молодые солдаты, ловкие, юркие, неутомимые, не обращая внимания на огонь, всюду, через все щели боевого порядка противника проникали в глубь его обороны и своим неожиданным появлением вызывали панику среди гитлеровцев».
Действительно наш прорыв к Ельне, опоясанной траншеями, окопами для орудий и пулемётов, был такой яростный и неукротимый, что немцы, хотя и подбили до десятка наших танков перед городом, но не успели даже занять железобетонные колпаки на его перекрёстках и открыть из них пулемётный огонь. Когда мы ворвались в Ельню, на столиках в офицерском ресторане ещё не остыл суп в тарелках.
Рано утром ошеломлённые немцы опомнились, подтянули свежие полки и начали контратаки. Одновременно 49 немецких бомбардировщиков сбросили бомбы на город. Через 15 минут снова столько же «Юнкерсов» и «Хейнкелей» совершило новый жестокий налёт. И такие безнаказанные налёты через каждые 15 минут продолжались до позднего вечера, пока не наступила угрюмая темнота. Город лежал в дымящихся развалинах, в нём погибло много наших солдат. Ни одного советского истребителя не появилось в этот день над Ельней.
Я спасался тогда от бомб в глубоком окопе недалеко от полуразрушенного костёла в пойме реки. Стало темнеть. Я пошёл к батальонной кухне с котелком, чтобы получить еду. Меня остановил противный вой самолётов, которые с запада летели прямо на нас и, чуть не долетая, начали бросать бомбы. Они с противным воем и шипящим визгом потянулись к нам. Я бухнулся в первую попавшуюся воронку. А в ней было много воды. И выскочить нельзя было: кругом рвались бомбы, мокрая земля клочьями и брызгами летела вверх, валилась на землю. Переждал бомбёжку. Когда она прекратилась, выбрался наверх. Весь мокрый. Попытался сжимать гимнастёрку и брюки, немного освободить их от воды. Мало это помогло.
Верховный Главнокомандующий И.В. Сталин своим приказом присвоил 29-й гвардейской краснознамённой стрелковой дивизии наименование «Ельнинской». Командир её плотный, невысокого роста генерал-майор Стученко на построении щедро хвалил нас, восемнадцатилетних мальчишек, называл даже чудо-богатырями: «Они так храбро, так умело били поганых фашистов, что те в панике, как побитые собаки, бежали из Ельни». Слушая его, я подумал, что не стоило говорить так высокопарно, ничего особенного мы не совершили, делали то, что требовала обстановка: шли в атаку, стреляли, бросали гранаты, окапывались, стонали от ран, а многие остались навечно лежать в смоленской земле.
После новых изнурительных боев, в которых мы потеряли много бойцов и не добились ощутимых успехов, нашу дивизию отвели в тыл на пятидневный отдых. Мы отоспались, кто в палатках, а кто и прямо на матушке-земле, на шинелях, прижимаясь друг к другу, присутствовали при расстреле перед строем батальона здоровенного со зверской физиономией дезертира. Были у нас и показательные учения, и концерт артистов, и комсомольское собрание, и митинг перед новым наступлением.
В нашу дивизию прибыло из госпиталей новое пополнение. Моё отделение увеличилось до семи человек. Странное впечатление произвёл на меня Пискунов, ему лет сорок пять, высокий, худой, с постным иконописным лицом, с большими печальными глазами, мне казалось, что он полностью отрешён от всего того, что его окружает. Подошло время обедать, повар налил в его закопчённый снаружи котелок порцию густого супа. Пискунов не поспешил, как другие, сразу же есть, а поставил котелок на землю и начал молиться. После обеда, скрывая усмешку, я спросил его:
— Вы что, думаете, бог от смерти спасёт?
— Не знаю, сынок, как ему заблагорассудится. Третий раз попадаю на фронт. И вот живой. Бог справедлив, думаю, и нынче он будет милостив. Я не забываю его и людям ничего плохого не делаю.
Вечером, когда мы с Пискуновым легли спать рядом, он зашептал молитву. Мне показалось, что от него шли, обволакивая меня какие-то невидимые волны, и я, чуть ли не с пелёнок ставший безбожником, не верящий ни в какую сверхъестественную силу, на миг усомнился в истинности своих привычных воззрений на устройство мира и подумал: «Может, и на самом деле есть некая высшая сила, недоступная моему пониманию, и она поможет ему избежать смерти в бою?»
Вспомнилось, как в незабвенные детские годы я был недоволен тем, что мама молилась богу, повезла меня и сестрёнку Нюшу в Лощемльскую церковь. В 1938 году в нашей деревне сняли колокол с часовни, её превратили в магазинчик, в. селе Топальское (в шести километрах от нас) взорвали красивую церковь, раньше обслуживавшую крупного царского чиновника. Вместо церкви теперь высится груда разрушенных кирпичей, камней и цемента. Не было ответа, зачем это было сделано.
Теперь-то я хорошо знаю, что сейчас в церквах во время богослужения люди молятся за нашу победу. Русская православная церковь собирала деньги в фонд помощи фронту. Совсем-совсем недавно появилось удивительное сообщение газет о том, что Сталин 4 сентября 1943 года принял митрополитов Сергия, Алексия и Николая. Он поддержал их предложения о лучшем функционировании православной церкви.
Как просто, по-детски примитивно я думал когда-то о религии и священнослужителях и насколько сложней всё это представляется мне сейчас. И странным, очень удивительным было то, что я начал испытывать нечто вроде смутной зависти: у Пискунова есть прочная духовная опора, глубокая убеждённость в том, что бог поможет ему благополучно выжить на страшной войне. Эта вера облегчает ему жизнь.
А мне никто не поможет уверовать в то, что завтра или послезавтра пуля или снаряд не оборвёт мою жизнь. А хочется знать, что будет после этой кровавой и страшной войны. Но ничего не узнает Миносян, мгновенно погибший после разрыва немецкой мины. Был хороший человек — и нет его. А вот Гостеву, можно сказать, здорово повезло, ему всего лишь прострелили руку, сейчас благополучно отлёживается в госпитале.
В ночь на 15 сентября наша дивизия, совершив двадцатикилометровый ночной марш, бесшумно заняла боевые позиции рядом с железной дорогой Ельня-Смоленск и приготовилась к наступлению. Рано утром, когда осталось мало времени до начала нашей артиллерийской подготовки, я тихо-тихо, стараясь не показаться на глаза товарищам, спустился с горушки вниз за свои позиции, нашёл укромное место среди хвойного кустарника, разделся, наспех надел чистые подштанники и нижнюю рубашку, а старое бельё оставил среди молодых ёлочек.
Когда ещё было темно, новый старшина и ротный писарь принесли завтрак в больших термосах — жидковатую пшённую кашу с кониной. Замечаю, как они нервничают, торопятся раздать её, чтобы быстрее уйти с передовой. В их заискивающих голосах слышится какая-то виноватость. Понимают они, что вскоре многие из нас, рванувшись по команде вперёд, останутся навсегда лежать на этой холодной, покрытой сейчас росой смоленской земле.
Начинает рассветать. Наша задача — перейти вброд довольно широкую водную преграду и ворваться во вражеские окопы, оборудованные на высоте, где раньше было селение, а сейчас смутно очерчивалось лишь одно полуразрушенное кирпичное здание. Становится светлее.
Внезапно где-то совсем близко ударили «катюши», над нашими головами со свистящим скрежетом прорезались огненные трассы. Сзади замолотили, загрохотали разноголосые орудия, над нами завыли, застонали, зашуршали снаряды и мины. Складываем шинели в окопе: без них легче бежать в атаку. Затягиваю бледно-зелёный видавший виды вещмешок: в нем диск к автомату, четверть банки тушёнки и с полкилограмма хлеба. Немцы начали обстреливать из орудий лежащую слева от нас высоту. Назначаю наблюдателем юркого, хитрого Осокина, остальные укрылись в окопе. Сам смотрю, как на соседней высотке то и дело вспыхивает тёмно-серое облако от взрыва, и только потом глухой сердитый грохот. «Наглядно проявляются законы физики, — отмечаю про себя, — свет распространяется быстрее звука».
Вражеские орудия и миномёты перенесли огонь на наши позиции. Справа кто-то застонал, стал звать на помощь. Окоп вздрагивает, покачивается. Ложусь на самое дно. Осокин кричит:
— Жёлтая ракета!
Значит, подан сигнал «Приготовиться к атаке». Ввинчиваю запалы в обе гранаты-лимонки. Пригнувшись к самому дну окопа, надеваю вещмешок на спину. Жду, когда Осокин сообщит о появлении в небе зелёной ракеты. Тогда выступать. Тяжёлый снаряд со свистящим грохотом ударил совсем близко, вздрогнул окоп, посыпался песок на спину. Другой снаряд справа, третий — чуть сзади. И пошло молотить без всяких пауз со всех сторон. Когда же закончится этот ад кромешный? Почему нет сигнала выступать? Должен быть, если судить по предыдущему наступлению. Как не хочется подниматься. Встаю. Быстро отряхиваю землю с гимнастёрки и особенно с автомата. Иду вправо. Осокин лежит на дне траншеи, руками сжимает уши, около него — ручной пулемёт. Толкаю затыльником автомата в бок незадачливого наблюдателя. Поворачивает голову. Спрашиваю:
— Была зелёная ракета?
Осокин растерянно моргает глазами и молча — бледный, в песке — поднимается. Бегу вправо по траншее — никого нет, влево — первый взвод на месте. Вжавшись в землю, бойцы лежат. Нашёл командира взвода, кричу:
— Лейтенант! Батальон ушёл. Поднимайте людей!
Лейтенант встал. Лицо какое-то вялое, осоловелыми глазами он смотрит на меня, не может прийти в себя после артиллерийского налёта. Отбегаю к своим. Они стоят, пригнувшись, около Осокина, все целы. Командую:
— Пошли! — С трудом (земля осыпается, не за что зацепиться) вылезаю из траншеи. Белёсый туман внизу не разошёлся, а как будто даже погустел. Или это дым от снарядов? Совсем не видно ориентиров, которые показал нам вчера командир батальона. Торопливо бежим вниз к водной преграде — шириной метров сто. Не знаю, что это — то ли озеро, то ли река.
Вхожу в холодную зелёную жижу. Дальше — чистая вода, она все глубже и глубже. Поднимаю вверх автомат. Плохо, что вещмешок будет мокрый. Не отсыреют ли патроны в дисках? Не подведут ли они в жаркий момент? Иду... Стоп... Вода по горло. Отпрянул назад. Направление неверно выбрал, что ли? Что же делать? Будем стоять — перебьют, как беззащитных куропаток. Оглянулся: за мной голова в голову стоят пять бойцов. Ждут, что же я решу. Позади с оглушительным рёвом разорвался снаряд, над нашими головами просвистели осколки. Слева поднялся водный фонтанчик — грохнула тяжёлая мина или снаряд. Самый высокий среди нас — Пискунов. Приказываю:
— Пискунов! Вперёд! Ищи брод! Мы за тобой! — В его испуганных глазах мольба: «Не посылайте! Почему обязательно должен я идти?»
— Быстрее! — Как можно громче кричу я. Совсем близко разорвался новый снаряд, противно свистят осколки. Пискунов не двигается, застыл на месте, только бледные губы беззвучно шевелятся. Может быть, богу молится? Призывает на помощь?
— Иди! Не пойдёшь — застрелю! — ору, что есть силы, и медленно навожу автомат прямо в голову Пискунова и кладу палец на спусковой крючок.
Испуганно перекрестившись, Пискунов пошёл сначала вправо — глубоко, не пройдёшь.
— Быстрее! — тороплю я его. Он пошёл влево, там вода по пояс. Есть брод! Я снова вышел в голову отделения. Много раз позднее мысленно возвращался к этому случаю, от всей души благодарил Пискунова за то, что он подчинился моему приказу. А если бы не подчинился? Что было бы? Он был вдвое старше меня.
Правда, он долгое время был в тылу и уже отвык от боевой обстановки, а я, участвуя в недавних боях, был втянут в неё. К. Симонов отметил: «Жизненный опыт, добытый годами войны, чем-то очень существенно отличается от всякого другого жизненного опыта. Молодые люди тогда взрослели (я имею в виду духовную сторону этого понятия) за год, за месяц, даже за один бой».
Наконец-то кончилась проклятая холодная вода. Кричу:
— Вперёд! Быстрее! — Обхожу вздувшийся, черновато-синий труп нашего солдата. На его груди стальной панцирь. Не спас он от смерти. Ещё такой же убитый панцирник. Теперь самое главное и самое опасное: на высоту! Снаряды падают все чаще и чаще. Мы развернулись в шеренгу. Огонь усилился. Мины и пули положили нас на землю. Впереди, уже совсем близко, лежат наши бойцы. Командую:
— Перебежка! За мной! — Все перебежали, залегли справа и слева от меня, кроме Пискунова. Что с ним? Опять струсил? Возвращаюсь к нему, он лежит лицом вниз, толкаю его автоматом в спину, кричу:
— Вставай! Вперёд! — Пискунов не отвечает. Поворачиваю его на спину. Все лицо залито кровью. Пуля ударила ему прямо в переносицу. Все кончено. Бегу к своим. Поднимаемся и вливаемся в цепь ушедших раньше нас бойцов. И тут обнаруживаю, что попали мы в чужой батальон. Плохо. Но будешь под таким огнём искать своих — только людей погубишь понапрасну. Вправо от нас раздаётся не очень дружное:
— Ура-а-а! Этот призывный кличь подхватывает наша цепь, ору и я осипшим голосом, мы поднимаемся, бежим — до вражеской траншеи уже недалеко. И тут передо мной трескуче рванула мина, и я упал на землю.
«Убит», — как о совершенно постороннем человеке подумал я, но потом спохватился, сам себе возразил: «Был бы убит — не рассуждал бы». Двинул левой рукой, правой — работают. Ощупал лицо, голову, в животе и груди тоже боли не чувствую, кажется пронесло. Нет, поторопился обрадоваться, резко, очень больно заныла левая стопа. Вот куда садануло. Впереди, в траншее — стрельба, взрывы, яростные крики и стон. Пытаюсь встать и не могу ступить на ногу. Чувствую, как ботинок все больше наполняется тёплой кровью.
Захватив автомат, отползаю немного назад, в воронку, вырытую взрывом тяжёлого снаряда. Здесь безопаснее: пуля не заденет, да и снаряд, как говорили бывалые солдаты, почти никогда не попадает дважды в одно место. Размотал обмотки, снял ботинок, пробитый в нескольких местах, каблук оторван. Мокрым бинтом крепко перевязал стопу. Она вся в крови, и не понять, куда впились осколки. Выполз из воронки. И тут всего лишь метрах в пяти рвётся мина, недалеко от меня упала тоненькая берёзка, синий дымок поднялся от земли и мгновенно растаял. Один осколок пробил вещмешок и, кажется, застрял в котелке, другой ударил по тыльной стороне автоматного приклада и, резко звякнув, упал около серого валуна, справа от меня.
Залезаю в глубокую воронку, на дне которой проступила грязная жижица. Больше ползти мне некуда. Водную преграду я без посторонней помощи не преодолею. Теперь мне остаётся только лежать и ждать. Подошли два пожилых, крепких с виду санитара и поочерёдно деловито потащили меня на спине к понтонной переправе вблизи взорванного железнодорожного моста. Около него останавливаемся: идёт колонна пехотинцев. Пожилой рыжеватый солдат, дружелюбно улыбнувшись, крикнул мне:
— Отвоевался, братишка? Отдай каску! — Я снимаю и протягиваю каску, хотя она могла и мне ещё пригодиться. Солдат примерил её на свою голову — годится! — и поблагодарил:
— Спасибо! Выздоравливай! — Он побежал догонять товарищей. Когда мы, сделав передышку после перехода через понтонную переправу, почти поднялись на изрытый снарядами и минами холм, слева от нас, от высоких ёлок послышался стон, глухой, проникнутый безнадёжностью, с мольбой о помощи: «Братцы, умираю... Помогите». Санитары опустили меня на густую траву около высокой прямой осины и побежали к раненому. И тут после залпа немецкого шестиствольного миномёта кругом тяжко загрохотало, почва колыхнулась, в воздухе запахло противной взрывчаткой, моя голова вдруг стала страшно тяжёлой, я потерял сознание. Когда очнулся, в голове шум и звон, какая-то мутная тяжесть придавливает меня к земле. Не слышно ни стона раненых, ни голоса санитаров. Усталым, каким-то не своим голосом кричу, но никто не откликается. Значит... Побежали санитары выручать из беды раненого и сами погибли.
Надо ползти дальше самому. Переберусь через гору — там безопаснее. Ползу почти механически, с чувством горькой заброшенности. Увидел красный крест. Туда! Под красным крестом знак ПМП — полковой медицинский пункт. Выбиваясь из последних сил, подполз к нему — к большой прямоугольной яме с метр глубиной. Крикнули:
— Ползи дальше, здесь опасно!
Большей несуразицы я не мог себе представить. Не могу я дальше ползти, и совсем страшно глупо думать, что лежать здесь в яме так уж опасно. В ней врач, старший лейтенант с узкими зелёными погонами, и двое санитаров, четверо раненых. Мне помогли спуститься в яму. В горле так сильно пересохло, будто я целую неделю не пил, прошу:
— Пить...
Вода нашлась. Какая страшная, убивающая всякую живую мысль усталость и слабость. Мне сделали перевязку. Голова звенит все тяжелей, и я впал в забытьё. Пришел в себя, когда меня громко окликнули:
— Сержант! Поехали!
Около ямы стояли четыре большие серые собаки, впряжённые в маленькую тележку, около них — средних лет невысокий солдат-собаковод. Мне помогли выбраться из убежища и устроиться на тележке с колёсиками на резиновых шинах. Подали автомат по моей просьбе, хотя сначала пытались отговорить:
— Зачем ты его с собой тащишь? Не понадобится.
Это ещё как сказать. Я уже учёный солдат, да и по инструкции оружие надо не бросать на поле боя, а приносить на сборный пункт. Но где он этот пункт?
Собаки привычно, сразу видно, что не впервой, повезли тележку по едва обозначенной травянистой дорожке на окраине леса. Не знаю, чего немцам почудилось, может, они приняли меня за важного начальника и потому начали артиллерийский обстрел нашей дорожки и лежащего справа ещё не скошенного луга. Собаки остановились, пугливо взглядывали на взрывы, вздрагивали и жалобно взвизгивали. Собаковод лёг около тележки, уткнувшись в землю. Сам я в это время не испытывал ни особого волнения, ни испуга, мною овладело тупое безразличие ко всему, что делалось вокруг, — так смертельно устал, вымотался, что не осталось уже никаких сил нормально, по-человечески реагировать на грохот близко рвущихся снарядов.
Когда мы выехали на грунтовую дорогу, меня пересадили на телегу, на которой лежало трое раненых. Маленький пожилой ездовой стоял около запряжённых в неё двух тёмно-карих лошадок и кормил их из рук сочной травой. Он сел на телегу, мы тронулись, и в этот момент вблизи, под высокими берёзами развернувшиеся в ряд четыре «катюши» дали залп — будто куча паровозов одновременно выпустила громко шипящий пар — и тут же уехали. Идущие от них огненные трассы засекли низколетящие «Юнкерсы», которые, повернувшись, с резким отрывистым подвыванием направились к бывшей стоянке реактивных миномётов и высыпали бомбы над нашими головами. Смертоносный груз потянулся в сторону от нас. С первыми взрывами наши лошади рванулись, как бешеные, съехали с дороги и понеслись по чистому полю, куда глаза глядят. Скрипучая телега подпрыгивала, качалась из стороны в сторону и так наклонялась, что казалось — вот-вот перевернётся. Туго натянув ремённые вожжи, ездовой как мог успокаивал испугавшихся коней:
— Тпру-у-у! Стой! Тпру-у-у, окаянные! Стой, вам говорю!
Приехали в медсанбат. Окраина лиственного леса. Большие зеленоватые палатки, санитарные носилки, туда и сюда снуют медработники в белых халатах. Глухой рокот орудий едва-едва слышен. В большой палатке, раскинутой под кряжистым дубом, вынули осколки из моей стопы, посадили вместе с другими ранеными в кузов потрёпанной автомашины. Поздним вечером, когда уже стемнело, нас привезли в полевой госпиталь, который нашёл приют в деревне, по счастливой случайности, не сожжённой немцами при поспешном отступлении.

 

 

ПОВЕЗЛО

Когда я передвигался вместе с полевым госпиталем 29-50 к Смоленску, освобождённому нашими войсками 25 сентября 1943 года, в мою память запало село Белый Холм, оно осталось целым, в нём издали на горушке красовалось представительное белое здание. В Бело-Холмской школе одно время учился Твардовский. У меня не удержалось в памяти, прошли мы вместе со своим госпиталем через это село или обошли его.
В декабре 1943 года 10-я гвардейская армия скрытно перебрасывалась из-под Орши в район юго-западнее Невеля. Мы шли только ночью, днём отдыхали в лесу, в снегу, и это в морозы. Один из участников перехода писал: «Расстояние около пятисот километров. По пояс в снегу делали броски километров по шестьдесят за ночь. А днём, схоронившись под ёлками, отсыпались». По меркам мирного времени это был нереальный отдых и сон: хотя мы и разводили огонь, накрывались плащ-палатками, еловыми ветками, прижимались друг к другу, но как уснёшь, если холод принизывал до самых костей. Как вспомню об этом — даже сейчас иногда нервные мурашки по телу бегут. Подчас мне кажется, что там был не я, а какой-то другой, очень крепкий духом, исключительно здоровый физически парень, присвоивший мой облик. Иначе не понять, почему я тогда не замёрз и даже не заболел.
Правда, 31 декабря, под самый новый 1944 год, нашему взводу здорово повезло: мы случайно наткнулись на брошенную кем-то землянку, сразу дружно оккупировали её, развели огонь, едкий дым ел наши глаза, но всё же это совсем не то, что голый холодный снег под ёлкой. Мы выпили сто грамм водки-сырца за нашу победу. И на десять-пятнадцать минут даже засыпали.
Помнится большая пологая поляна среди поредевшего леса, на которой остались следы жестокого танкового сражения, стояли, сгрудились наши и фашистские танки без башен, с боковыми пробоинами, с разорванными гусеницами. Рядом с этим местом, как я услышал, погиб знаменитый советский писатель В. Ставский.
Как только наша дивизия заняла новые позиции, немецкие самолёты разбросали над нами многие тысячи листовок бледно-зеленоватого цвета с обращением: «Бойцы и офицеры 10-й гвардейской армии! Вы безрезультатно штурмовали доблестные немецкие войска под Оршей, вспомните, сколько вас там бесполезно погибло, выполняя приказы своего бездарного командования. То же самое будет и здесь. Вы никогда не прорвётесь к Риге». Крайне неприятно, тревожно было то, что немцы очень быстро узнали о скрытной переброске нашей армии на новый участок фронта.
В феврале 1944 года в глубокой траншее, где я лежал, разорвался снаряд, меня сильно оглушило, контузило, накрыло комьями земли, кто-то из моих товарищей вызволил меня из смертного мешка. Я очнулся, начал приходить в себя только в палате медсанбата. Пробыл в нём дней десять, после чего меня, ещё шатающегося, с тяжким шумом в голове, почти глухого, заикающегося чуть ли не на каждом слове, направили в батальон выздоравливающих.
По своему физическому состоянию я тогда не мог быть полноценным солдатом. Видно, чтобы я смог оклематься, по-настоящему выздороветь, в начале апреля сорок четвёртого года меня отправили учиться в артиллерийское училище. Я с радостью согласился. Это ведь так здорово: учиться! И к тому же потом воевать не в пехоте, а в артиллерии!
Когда я лежал в госпитале после ранения, то строил заманчивые планы, которые не могли осуществиться: после выписки попасть в 429 гаубичный артиллерийский полк, где сражался мой дядя Михаил Огнёв. Он воевал три года, и ни разу не был ранен, такого в пехоте на фронте не могло быть. Фронтовик В. Астафьев утверждал: «В пехоте солдат мог быть в атаке 15-20 минут, в наступлении... — ну, три дня» (ЛР.06.12. 1985). Бывалый воин И. Стаднюк отметил, что «большинство окопных бойцов оставались целыми на фронте не более недели».
И всем понятно: одно дело стрелять из автомата, и совсем другое — из пушки или гаубицы. Что почётнее для меня и опаснее для фашистов? Ответ ясен: ведь артиллерия — бог войны. Тогда я недопонимал то, что белорусский классик В. Быков написал в 1985 году: «…лично я, немного повоевавший в пехоте и испытавший часть её каждодневных мук, как мне думается, постигший смысл её большой крови, никогда не перестану считать её роль в этой войне ни с чем не сравнимой ролью. Ни один род войск не в состоянии сравниться с ней в её циклопических усилиях и ею принесённых жертвах. Видели ли вы братские кладбища, густо разбросанные на бывших полях сражений от Сталинграда до Эльбы, вчитывались ли когда-нибудь в бесконечные столбцы имён павших, в огромном большинстве юношей 1920-1925 годов рождения? Это — пехота».
Выяснилось, что мне вместе с другими кандидатами в курсанты предстояло ехать из Торопца, вблизи которого мы бездельно проволынили целую неделю, в далёкий сибирский город Томск, где до июня 1944 года располагалось ДКАУ — Днепропетровское Краснознамённое артиллерийское училище. В июне оно возвратилось в освобождённый от врага Днепропетровск.
Поехали мы в телячьих вагонах, в них были устроены наспех сколоченные нары, на которых лежали затрапезные матрасы, набитые сеном, соломой, листьями. Моя голова болела, шумела, бойко стучали, лязгали, пошатывались вагоны, глухо свистел сырой ветер, прибыли в Бологое, где я претерпел жестокую бомбёжку в 1941 году. Ночью проехали станции Малышево, Максатиха, Сонково, а потом помчались далеко на восток.
Уснуть не смог: война-то не закончилась, товарищи мучаются, гибнут на фронте, а я, пусть и с заметными вмятинами на здоровье, но далеко не калека, еду далеко в тыл. Но вспыхнувшие укоры совести глушились успокоительной мыслью: моя учёба в училище будет недолгой, я успею ещё повоевать. К тому же в конце 1941 года в районе Ржева погибли мой отец и дядя Вася Бойков. Дядя Петя Бойков, в третий раз раненный, лежит в госпитале. Воюет в морском флоте дядя Иван Бойков. На фронте сражаются и дяди по отцовской линии: Анатолий и Михаил Огнёвы. Нет, что ни говори, а никому не за что будет порицать меня и мою родню.
Навсегда засел в моём сознании прощальный наказ отца: «Будь мужиком, помоги семье выжить!». И случилось так, что я, уцелевший на войне, всю свою жизнь стремился помогать маме и сёстрам преодолевать материальные тяготы.
Прошла бездельная неделя, стали меньше дрожать мои руки, улучшился слух, реже настигало заиканье. В пути устало, однообразно постукивали колёса, слегка потряхивало вагон, мелькали разные станции, изредка поезд останавливался. Горячий обед мы получали на крупных станциях, на завтрак и ужин нам давали сухие пайки. Мы выскакивали из вагона, наполняли свои котелки кипятком на остановках, бегали в уборную, чтобы справить нужду.
В Днепропетровском Краснознамённом артиллерийском училище я неожиданно схватил трое суток гауптвахты от командира батареи капитана Меркулова за упрямый спор с лейтенантом Перкиным, преподавателем огневой подготовки. Не согласившись на занятиях с его решением замысловатой задачи, я стал доказывать, что он неверно толкует одно из положений боевого устава. Не сумев убедить меня и курсантов в своей правоте, он разозлился и доложил комбату о моем непозволительном поведении. Тот на вечернем построении скомандовал: «Огнёв, три шага вперёд!». И припечатал мне трое суток гауптвахты за нарушение дисциплины.
Прошёл день, другой, третий, я хожу на занятия, ожидаю, когда же отправят меня на гауптвахту. Противное ожидание протянулось на целую неделю, о губе молчок, а вскоре ненароком выяснилось, что наказание мне отменили, суть спора дошла до начальника отдела боевой подготовки училища, который рассудил, что в понимании заковыристого положения пункта устава стрельбы я случайно оказался правым.

 

 

О МАТЕРИ

Николай Островский отметил прекрасный афоризм: «Есть прекраснейшее существо, у которого мы всегда в долгу, это — мать». Учительница М. Рожановская писала о своём ученике Островском: «В его скупых словах о семье всегда сквозила забота о матери, нежность, что так редко встречается у мальчиков в этом возрасте» (Николай Островский. Человек и писатель. С.40). Писательница В. Дмитриева определила: «У него была чудесная мать». Верный друг Н. Островского И. Феденев заключил: «Коля много унаследовал от матери. Любовь матери и сына друг к другу была безгранична» (66). Врач М. Павловский свидетельствует: «Николай Алексеевич крепко любил и ценил свою мать... Ему было бесконечно дорого её материнское, горячее сочувствие всем его переживаниям и страданиям». Он сказал ему: «Самое дорогое на свете существо для меня — матушка» (206). Мать Ольга Осиповна вспоминала одно из последних признаний сына: «Не грусти, родная. Даю тебе честное слово, что я никого в жизни так не любил, как тебя. Помни это и верь». 14 декабря 1936 года — за восемь дней перед своей кончиной — он продиктовал письмо ей: «Милая матушка! ...Весь этот месяц я работал в «три смены». Я устал безмерно... Ты меня прости, родная за то, что я не писал тебе эти недели, но я тебя никогда не забываю. Береги себя...».
После освобождения Ельни из приехавших со мной на фронт ребят в живых осталось совсем мало. Мне, донельзя измотанному тяжёлыми боями, стало казаться, что во время предстоящего наступления наступит мой роковой черед. До боли сердечной захотелось увидеть самого дорогого человека на свете — родненькую маму, измотанную непосильной работой, тяжкими повседневными заботами. Не было у меня должной заботы и нежности по отношению к ней. Нехорошо я простился с нею, не хотел, а само собою получилось так, что резко разжал её руки и оттолкнул при прощании от себя, когда она, вся в слезах, рыдая, бросилась мне на шею. Она бухнулась в снег. Я пошёл, повернулся, махнул ей рукой, а она всё лежала, уткнув лицо в снег. Как ей будет вынести мою гибель?
И я написал прощальное письмо: «Здравствуй, дорогая мама! Завтра идём в бой. Он будет трудный. Это письмо я оставлю в планшете. Если погибну, то надеюсь, что мои товарищи отошлют его тебе. Не хочется умирать в 18 лет. Но война есть война. Милая мама! Тебе очень трудно будет одной поднимать четверых детей. Но я очень надеюсь, что родная страна не забудет того, что наша семья отдала две жизни за неё, и поможет тебе. Прощай, моя родная! Прости меня за то, что в жизни не раз тебя огорчал. Это по глупости. Прощайте, мои дорогие сестрички! Помогайте маме! Живите дружно! 14 сентября 1943 г. Твой сын Александр».
Когда в сорок шестом году я приехал на побывку домой, то она в свои сорок два года выглядела столь измождённой и постаревшей, что можно было принять её за старуху, уже до конца отжившую свой положенной самой природой бабий век. Несправедливая, чересчур лихая, страшная в своей бесчеловечности досталась ей доля. Чего только не пришлось ей пережить, перебороть в крайне жестокое, безмерно тяжкое военное время, право же, ей можно было оцепенеть, окаменеть от горя и страданий.
Мама приезжала ко мне в шестьдесят третьем году в Барнаул, прожила зиму, а весной уехала домой в Красненькое. Мы с женой уговаривали её остаться жить у нас, но она возразила: «Нюше не здоровится, надо помочь ей поднимать детей». 26 августа 1967 года, узнав о её тяжёлой болезни, о том, что ей осталось жить лишь месяц-два и сейчас она лежит в больнице, я отправился повидать её. Сел в Саратове на самолёт, на электричке прибыл в Калинин, приехал в Малышево на автобусе под вечер, пришёл в палату, где лежала мама. «Ты зачем приехал, сынок?» — печально спросила она. «Заберу тебя к себе». «Как же ты заберёшь? Ты видишь, какая я. Куда мне ехать». Она закрыла глаза. Помолчали. «Мне, мама, завтра утром надо уезжать в Саратов. Схожу в Красненькое, поговорю с Нюшей и возвращусь сюда». Она рассудила: «Сам видишь, дождик моросит, чего ты будешь мотаться по такой погоде. Побудь со мной». «Ладно, сейчас схожу к Ване. Не едешь со мной — возьми деньги». Я положил на её тумбочку 500 рублей. Накупив в магазине конфет, печенья, консервов, колбасы, булку, я сходил к двоюродному брату Ивану Ивановичу Варфоломееву, попросил разрешения переночевать у него и возвратился к маме. Удивился: мои деньги как были положены с час назад, так и лежали на тумбочке. Мама до них и не дотронулась.
Рано утром я пришел к ней проститься. Проститься навсегда, навечно. Унял слёзы, приложил свою голову к ней, трижды поцеловал её и вышел из больницы. Подошёл к окну её палаты, она стояла у окна, скрестив руки, лицо её скривилось от боли. Я вытер рукавом свои слёзы, впился свои взглядом в её страдальческое лицо, помахал ей рукой, повернулся и навсегда ушел от неё, измученной страшной болью. Через два месяца — в начале ноября — я приехал похоронить её на кладбище у Лощемли.

 

 

НИКОЛАЙ ОСТРОВСКИЙ И ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА

Поразительный факт: роман «Как закалялась сталь» издали в блокадном Ленинграде. Он был экранизирован в 1942 году. Исполнивший в нём роль Павки Корчагина актёр В. Перест-Петренко после завершения съёмок фильма ушёл добровольцем на фронт и погиб.
Книги Островского вызвали острые раздумья у Зои Космодемьянской, принимавшей решение стать партизанкой. Е. Н. Кошевая вспоминала: «Впервые книгу «Как закалялась сталь» Олег прочёл на украинском языке, будучи учеником 6-го класса. ...Узнав из романа «Как закалялась сталь» любимые книги Корчагина, Олег прочёл их все, в том числе и книгу «Овод». ...Вторично Олег прочёл обе книги Н. Островского на русском языке, будучи учеником 9-го класса, весной 1942 года» (Николай Островский).
В годы войны подпольные молодёжные организации боролись с немецкими оккупантами в Таганроге, Дорогобуже и Краснодоне. Самый юный Герой СССР Валя Котик жил в городе Шепетовке (прах героя похоронен в нём в городском парке). В 1943 году он стал бойцом партизанского отряда. За героизм в борьбе с захватчиками Указом Президиума Верховного Совета СССР от 27 июня 1958 года Котику Валентину Александровичу посмертно присвоено высокое звание Героя Советского Союза.
В феврале 1944 года на пленуме Союза советских писателей Н. Тихонов в своём докладе отметил, что у наших бойцов «Как закалялась сталь» стала «своего рода евангелием… Её читают и перечитывают во всех ротах и батальонах».
В 1944 году в боях «Багратион» восемнадцатилетний боец Юрий Смирнов напросился на выполнение опасного боевого задания. Он сказал командиру роты: «Я недавно книгу прочитал «Как закалялась сталь». Павел Корчагин тоже попросился бы в этот десант». Он, будучи раненным, когда был без сознания, попал в плен. Врагу нужно было срочно узнать, какие цели поставлены перед русским танковым десантом. Но Юрий не сказал ни слова, хотя его зверски истязали целую ночь. «В исступлении, поняв, что им ничего не добиться, они прибили его гвоздями к стене блиндажа». «Десант, тайну которого сохранил Герой ценой своей жизни, выполнил поставленную задачу. Шоссе было перерезано, наступление наших войск развернулось по всему фронту» (СР.16.04.2005). Комсомольцу Юрию Смирнову посмертно присвоили звание Героя СССР.
Германский генерал Г. Фриснер в книге «Проигранные сражения» признал: «Я собственными глазами видел, как молодые красноармейцы на поле боя, попав в безвыходное положение, подрывали себя ручными гранатами. Это были действительно презирающие смерть солдаты…».
24 марта 1944 года лейтенант Деревенский прислал письмо из воинской части, которая уже неделю вела «бои на подступах к родной для Павла Корчагина, исторической Шепетовке»: «Сегодня мы штурмуем этот город. Посылаем вам номера нашей маленькой красноармейской газеты, выпущенной в трудных условиях передней линии фронта. Отрывки из произведений Николая Островского вдохновляют наших бойцов в боях за Шепетовку. Нам пришлось откопать томик произведений Н. Островского буквально из-под земли, где он более двух лет был спрятан от гитлеровцев местными учителями, — и сделать перевод с украинского языка на русский» (Николай Островский).
Был прислан стих красноармейца Яловца «Бурею рождённый»:
Это он, любимый и родной.
Вдохновляет нас на подвиг чести.
Бурею рождённый и стальной,
На врага идёт он с нами вместе.

Украинский писатель-классик Олесь Гончар 6 мая 1949 года утверждал: «Но ведь он не умер. В годы Великой Отечественной войны он шагал вместе с нами как вечно живой, бессмертный солдат коммунизма. Мы чувствовали его рядом с собой в окопах, он поддерживал и вдохновлял нас в самые тяжёлые минуты».
Б. Полевой 10 сентября 1949 года написал: «Во время обороны Сталинграда «ночью мне довелось по корреспондентским делам проникнуть в расположение одного из передовых батальонов, занимавших оборону в подвале большого дома в районе завода «Баррикады». Бойцов батальона я застал у костра. Все слушали, сидя в напряжённых позах, стараясь не пропустить ни одного слова. А слова тонули в частом грохоте дальних и близких разрывов, в треске автоматных очередей. Слушать было нелегко. И все же слушали, забыв о холоде, о том, что иней покрывает стены, о том, что стены подвала трясутся от взрывов, о том, что смерть все время гуляет где-то возле.
Я прислушался. Читали роман «Как закалялась сталь». Когда разговорились, бойцы пожаловались, что книга эта одна на весь полк. Для удобства чтения её разорвали на несколько частей и в редкие часы боевого отдыха, передавая друг другу листы по мере прочтения».
Б. Керстенс написал 8 марта 1942 года с Западного фронта: «В спокойные часы собирались в шалашах и вели задушевные разговоры. Вспоминали любимых героев, и часто слышалось дорогое имя Павла Корчагина. Формируясь, наше поколение не могло пройти мимо Корчагина».

 

 

КОМСОМОЛ И ТРУД

В 1919 году Островский вступил в комсомол, добровольцем ушёл в армию, на фронт, в 1920 году под Львовом его тяжело ранили. После демобилизации из армии он стал помощником электромонтёра в Киевских мастерских Юго-Западной железной дороги. Осенью 1921 года он работал на строительстве узкоколейной ветки для подвоза дров в замерзающий от холода Киев. Здесь, спасая лесосплав, Николай бросился в холодную воду, сильно простудился, схватил ревматизм и заболел тифом
В 1922 году восемнадцатилетнего Островского отправили на пенсию. В 1923-1924 годы он был военным комиссаром Всеобуча. Позже он стал секретарём райкома комсомола в Берездове и Изяславе, секретарём окружкома комсомола в Шепетовке.
Руководящая комсомольская работа требовала хорошего понимания насущных запросов людей, должного умения словом и делом воздействовать на настроение молодёжи. С полнейшей самоотдачей и юношеским максимализмом он посвятил всего себя работе с молодёжью.
Островский стал примерным вожаком и организатором первых комсомольских ячеек в сёлах пограничных районах Украины: Берездове, Изяславле. Несмотря на свою тяжкую болезнь, он участвовал в борьбе ЧОНовских отрядов с вооружёнными бандами.
Рабочий Артём сказал, своему младшему брату: «Павка, будь человеком». Чтобы быть им, надо было прежде всего уметь полноценно трудиться. «Николай отличался ещё и особенным трудолюбием», — отметила М. И. Нижняя, которая училась вместе с Н. Островским в Высшем начальном училище. Он уже в зрелые годы говорил: «Никогда я не был ленивым». Лень в его представлении — страшная болезнь, от которой лечить надо.
Не был ленивым и Павка. Два года он за нищенскую оплату работал в станционном буфете, шефу не нравился «несговорчивый мальчонка»: «Давно бы уже прогнали за это с работы, но спасала его неиссякаемая трудоспособность».
Н. Островский был убеждён, что работать можно в самых тяжёлых и отвратительных условиях: «Не только можно, но и нужно, если нет иной обстановки»; «Самый счастливый человек — это тот, кто, засыпая, может сказать, что день прожит не напрасно, что он оправдан трудом».
1 января 1935 года Н. Островский писал А. Караваевой: «Труд — прекрасная вещь. В труде забываются все огорчения, грусть о не исполнившихся надеждах и многое другое, чему нельзя давать воли человеку нашего времени» (Николай Островский. С.118). В октябре 1936 года он говорил корреспонденту газеты «Правда»: «...труд — это благороднейший исцелитель от всех недугов. Нет ничего радостнее труда».
15 ноября 1936 г. при обсуждении книги «Рождённые бурей» на заседании президиума Союза советских писателей Н. Островский говорил: «Я пришёл в литературу из комсомола. Традиции нашей партии и комсомола дают непревзойдённые примеры творческой дружбы. Они учат нас уважать свой труд и труд товарища, они говорят о том, что дружба — это прежде всего искренность, это — критика ошибок товарища. Друзья должны первыми дать жёсткую критику для того, чтобы товарищ мог исправить свои ошибки».
...Завтра я отдохну, а послезавтра ещё раз прочитаю замечания и начну работать над теми местами, которые требуют переделки. Для этого нужно три месяца работы. Но, работая в три смены, можно сделать за один месяц. У меня бессонница, это найдёт применение в работе. Через месяц ЦК комсомола должен получить первый том романа «Рождённые бурей» без тех погрешностей, о которых мы здесь говорили».

 

 

ЖАЖДА СПРАВЕДЛИВОСТИ

Уже в детстве и юности Н. Островский воочию столкнулся с жестокой несправедливостью социального устройства жизни.
Павка знал, что всякая посудница и продавщица недолго наработает в станционном буфете, если не продаст себя за несколько рублей каждому, кто имел здесь власть и силу. Он крепко сдружился с веселой восемнадцатилетней Фросей. В романе показана впечатляющая картина.
«Фрося взяла официанта за рукав и сдавленным голосом сказала:
— Прохошка, где же те деньги, которые тебе дал поручик?
— Что? Деньги? А разве я тебе не дал? — говорил он озлобленно.
— Но он дал тебе триста рублей. — И в голосе Фроси слышались приглушенные рыдания.
— Триста рублей, говоришь? — Не больно ли дорого, сударыня, для посудомойки? Хватит и тех пятидесяти, что я дал. Барыньки, с образованием — и то таких денег не берут. Скажи спасибо за это — ночку поспать и пятьдесят целковых схватить. ...Десятку-две я тебе ещё дам, и кончено...
— Подлюга, гад! — крикнула Фрося и зарыдала.
Не передать, не рассказать чувств, которые охватили Павку, когда он слушал этот разговор и ...видел бьющуюся о поленья головой Фросю. В голове Павки пронеслось: «И эту продали, проклятые. Эх, Фрося, Фрося...»
Ещё глубже и сильнее затаилась ненависть к Прохошке, и всё окружающее опостылело и стало ненавистным. «Эх, была бы сила, избил бы этого подлеца до смерти!»
Островский подчёркивал, что Фрося продалась не из распущенности, а «чтобы спасти семью от голодной смерти».
23 октября 1935 года он вспоминал: «Мне двенадцать лет. Я работал мальчиком в кухне станционного буфета. Почти ребёнок, я познал на своей спине уже всю тяжесть каторжного труда при капитализме. Я принёс роман какого-то французского буржуазного писаки. В этой книге был выведен самодур-граф, который от безделья издевался над своим лакеем, изощряясь в этом, как только... мог «
Мальчик Коля про это читал своей маме, и стало ему невмоготу: «И вот, когда граф ударил лакея по носу так, что тот уронил на пол поднос,— вместо того чтобы лакею униженно улыбнуться и уйти, как было у автора, я, полный бешенства, начал крыть по-своему...: «Тогда лакей обернулся до етого графа да как двинет его по сопатке! И то не раз, а два, так что у графа аж в очах засветило...» — «Погодь, погодь! — вскрикнула мать. — Да где же это видано, чтобы графьев по морде били?!» ...Не поверю. Дай сюда книжку! — говорит мать. — Нет там этого!» Я с бешенством бросаю книжку на пол и кричу: «А если и нет, то зря! Я б ему, негодяю, все ребра переломал бы!»
Островский заключил: «Вот, товарищи, еще ребенком, читая подобные рассказы, я мечтал о таком лакее, который даст сдачи графу. Может быть, это и было начало моей писательской карьеры, — правда, не совсем удачное» (Николай Островский. С.41). Он указывал: «Самое дорогое в жизни — быть бойцом, а не плестись сзади», жизнь без борьбы для него не существует: «На кой черт она мне сдалась, если только жить для того, чтобы существовать! Жизнь — это борьба». Такая мысль, как и жажда справедливости, во многом определяла, как мне представляется, и моё поведение.
Перед началом вступительных экзаменов в Тамбовский пединститут меня вызвали в кабинет ректора, где шустрая, в меру накрашенная секретарша дала мне листок бумаги с тремя фамилиями, и деловито объявила, что они должны поступить. Неприятно удивившись, я вышел из приёмной, засунул листок в брючной карман и лишь после того, как проверил и оценил все экзаменационные сочинения, вынул бумагу, прочитал в ней фамилии блатных абитуриентов и нашёл их в своей ведомости. Один получил «2», а двое — «3».
На следующее утро меня вызвали к ректору Стащуку. Невысокий, жилистый, он сначала молча разглядывал меня в упор, зачем-то снял очки в золотой оправе, протёр платочком глаза и потом раздражённо спросил, почему я своевольничаю. Убедившись, что я буду и дальше стоять на своём в поисках справедливости, ректор объявил:
— Вы с неохотой стали принимать экзамены, вам надо быстрее завершить диссертацию. Учитывая это, я освобождаю вас от приёма экзаменов.
— В сложившейся ситуации прошу вас не принимать такого решения.
— Своих решений я не отменяю. Приказ отдам немедленно.
Я запальчиво сказал, что в таком случае сейчас же обращусь в обком партии. Сначала я обратился к секретарю парткома института. На меня он посмотрел, как на нелепого человека. Пришёл в обком. Найдя кабинет заведующего отделом школ и вузов Шувалова, постучал, услышал «да» и открыл дверь. За столом сидел массивный мужчина в тёмно-коричневом костюме, недружелюбно глядевший на меня. Ему уже позвонили из института о предстоящем визите неразумного смутьяна, и как только я представился, он громко закричал зычным басом:
— Ты почему своевольничаешь, не выполняешь указаний ректора?
— Кто дал тебе право тыкать и орать на меня? — сразу бросился я в контратаку. — После этого, пытаясь не повышать голоса, я перешел на «вы»: — Если и дальше вы будете разговаривать в таком тоне, я обращусь в ЦК партии.
Обескураженный Шувалов растерялся. После молчаливого раздумья он сбавил тон, перешёл на «вы», предложил мне сесть, выслушал меня и стал горячо убеждать, что ничего незаконного нет в том, что ректор принимает нужные меры, чтобы зачислить в институт указанных ему свыше абитуриентов. Есть же постановление, согласно которому дети работников дальнего севера имеют преимущества при поступлении в вуз. Разве не заслуживает секретарь сельского райкома партии того, чтобы его дочь поступила в институт?
— Скажите, — спросил я, — на каком законном основании игнорируется бригадир или председатель колхоза со своими дочками? Разве не нарушает справедливость и элементарную законность то, что меня принуждали ставить вместо двойки пятёрку?
Осенью на партийном собрании института я откровенно рассказал о том, как принимал вступительные экзамены, что из этого вышло, и ядовито оценил поведение Шувалова, заявив, что если он не изменит свой стиль работы, то потеряет всякую ценность как партийный руководитель.
Моё необычно резкое выступление развязало языки у многих коммунистов. Они подвергли беспощадной критике работу парткома и ректора. Здорово поддержал меня друживший со мной студент Михаил Суслин, который уже отслужил в армии, ходил с бородкой. Впоследствии он работал заведующим районо в пригороде Пензы. Он ядовито высмеял членов парткома института, шутливо указав, что они проделали огромную воспитательную работу по искоренению его ...бороды. Зал расхохотался.
Два дня длилось бурное партийное собрание. В конце его выступил секретарь обкома по идеологии Комиссаров. Он деловито сказал, что оглашённые Огнёвым факты будут проверены и справедливо, строго в партийном духе оценены. Это были пустые слова. Никто не попытался проверить мои оценки и доказательства.
Никто открыто не преследовал меня за дерзкое выступление. Всё решилось очень просто: когда пришла пора распределяться, вакансия на кафедре литературы, которую мне предназначали, исчезла, неизвестно куда испарилась. Не хотелось, а пришлось уезжать из Тамбова, но ничего не поделаешь, такова судьба, вернее, таков уж мой характер.
Тревожно было на душе, когда я с женой и дочерью приехал в Барнаул. Из Ельца мы уехали потому, что у меня осложнились отношения с идеологами из горкома партии. Моё жизненное кредо свелось к принципу: работай честно, не проходи мимо несправедливых событий, вмешайся, если сможешь позитивно повлиять на их ход, но не рыпайся, если понимаешь, что твоя донкихотская борьба ничего хорошего не принесёт.
Видимо, некой издержкой этого кредо стало моё выступление в 1957 г. на партийном собрании Елецкого пединститута при обсуждении письма ЦК КПСС о маршале Г.К. Жукове. Зная о моем «бунтарском» настрое, меня провокационно вытаскивали на трибуну. Мог бы я не поддаться натиску и промчать. Но я вышел, промямлил о том, что у Жукова проявлялось неверное отношение к политработникам. Но сам я не до конца верил тому, что писали о прославленном маршале.
К этому времени жизнь чувствительными шлепками недвусмысленно призывала меня к осторожности в отношениях с начальством, не стоит плевать против ветра, твои задиристые плевки вернутся к тебе самому. Но унаследованный от отца неудобный для спокойной жизни мой угловатый характер опять вскоре стал втягивать меня в неприятную трясину.
Мне поручили возглавить участковую избирательную комиссию во время выборов в Верховный Совет СССР. В последнюю ночь перед выборами я, утомлённый, остался в избирательном участке, прилёг на старом диване, но заснуть от нервного напряжения не смог.
Начались выборы, они шли более или менее нормально, уже с раннего утра явилось много избирателей, преимущественно пожилых. Запинка случилась с дряхлым шумливым дедом, прибывшим с двумя паспортами и захотевшим проголосовать, не только за себя, но и за свою заболевшую супругу. Терпеливо объяснил ему, что этого делать нельзя, запрещено законом, и направил молодого члена комиссии к нему домой с урной.
В 11 часов утра нежданно-негаданно пришёл в сопровождении праздной свиты секретарь горкома партии по идеологии К. Иванов, широкоплечий, скуластый, с густыми чёрными бровями. По-хозяйски осмотревшись, он увидел красную повязку на рукаве моего костюма и громко спросил:
— Ну, как дела, архаровец?
И потребовал:
— Что стоишь? Иди ко мне.
Ничего в ответ не сказав, возмутившись таким непозволительным обращением, я не тронулся с места, как стоял около стола, так и остался стоять. Тогда он с изменившимся от гнева покрасневшим лицом соизволил подойти ко мне (от него пахнуло водкой) и раздражённо приказал:
— Доложи, как идут выборы. Сколько избирателей проголосовало?
— Во-первых, прошу разговаривать со мной более уважительно. Во-вторых, покажите ваше удостоверение на право проверки.
Он, конечно, не ожидал такой демонстративной дерзости:
— Вы что, меня не знаете? Зачем глупые формальности?
— Знаю, но есть закон о выборах. Я ночь не сомкнул глаз, вы же успели наклюкаться, а с пьяными, простите, я не желаю разговаривать.
— Вы что выдумываете? За это поплатитесь!
Просверлив меня ненавидящим взглядом, он резко повернулся и торопливо ушёл. Этот разговор слышали преподаватели института, они с любопытством (а кое-кто злорадно) ожидали, как отомстит мне зарвавшийся партийный функционер, влезший в скандальную ситуацию. Спустя неделю-другую дошёл до меня слух, что в горкоме партии в узком кругу обсудили этот казус, но чем закончилось это, я не узнал.
В 1974 году проректор Саратовского университета П.А. Бугаенко назначил меня, доцента кафедры советской литературы, председателем предметной комиссии на вступительных экзаменах на вечернее и заочное отделения. После некоторых раздумий я решил выяснить, насколько правдиво шушукали по углам о многих злоупотреблениях на экзаменах.
Когда они начались, вместе с членом комиссии доцентом Г. Антоновой я посетил все аудитории и подсчитал число абитуриентов, пишущих сочинения. Назавтра узнал число проверенных работ. Их оказалось на семь больше. Я доложил о подлоге П.А. Бугаенко, тот не удивился и, отведя в сторону серые с лёгкой желтизной невыразительные глаза, деланно равнодушным голосом буркнул, что он в этом разберётся.
Спустя два дня я пришёл к нему, чтобы узнать о результатах проверки. Бугаенко стал уверять меня, что он сам всё внимательно проверил и перепроверил, и убедился, что никаких лишних работ не было: жизнь преподнесла мне некрасивую шутку, ну да с кем такого не бывает. Стало ясно, что он желает в зародыше не допустить возможность серьёзной проверки того, что творилось на экзаменах. После этого я написал докладную и принёс ему, он, небрежно прочитав её, с брезгливой гримасой спросил:
— Неужели вам больше нечем заниматься, кроме как писать кляузы?
Острое столкновение случилось из-за сочинения молодой грузинки. Бугаенко предупредил, что ставить оценку этому сочинению надо в его присутствии. Преподаватели не хотели его проверять. Я взял ответственность на себя за проверку сочинения, прочитал его, подчеркнул красным карандашом ошибки, их набралось свыше сорока. После этого я вошёл в кабинет Бугаенко, положил сочинение на стол и предложил ему поставить оценку. Тот, взглянув на подчёркнутые ошибки, мгновенно взорвался, вдруг грохнул что есть силы кулаком по столу и истошным голосом заорал:

 

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6


  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(0 голосов, в среднем: 0 из 5)

Материалы на тему