У НАС БЫЛА ВОЙНА

Вступление

член Союза писателей России.

Сборник миниатюрных рассказов о войне.

Вниманию читателей мы представляем сборник миниатюрных рассказов Станислава Михайловича Олефира. Он, будучи мальчишкой из многодетной семьи, как и миллионы его сверстников — детей военного времени, пережил все ужасы войны и послевоенное лихолетье. Нашему автору-конкурсанту сегодня за 70, он учитель с многолетним стажем работы, сейчас на пенсии и продолжает свое творчество. Выпустил более двадцати книг для детей, одна из них в советские времена была издана тиражом почти 500 тысяч экземпляров.

Текст статьи

У нас была война... Станислав Олефир, детский писатель.

НЕМЦЫ

Когда я был маленьким, у нас была война, и всю войну мы жили в землянке. Землянка — это очень низкая хата, в которой все сделано из земли — пол, стены и даже крыша. Поэтому на крыше росли всякие незабудки, ромашки и одуванчики. Оно бы ничего, даже красиво, но коза Капка легко запрыгивала на землянку, чтобы пастись. Копыта у козы острые, она расковыривала ими крышу и, когда дождь, вода лилась нам на головы.
От беженцев мама слышала, что немцы ночью воевать не любят и, хотя Новоселовка, которую немцы уже захватили, рукой подать, в наше село войдут только завтра утром. Но все равно мама запретила отлучаться от двора, а сама вместе с тёткой Олянкой принялись рыть яму в землянке. Беженцы рассказывали, что немцы забирают все до последней нитки. Вот она решила выкопать под кроватью яму и спрятать все, что может приглянуться немцам.
За детьми должна была присматривать мамина младшая сестра Поля. Но ей с нами было не интересно, и при первом случае убежала к подружкам.
Забравшись на землянку, мы какое-то время наблюдали за самолётами, которые бомбили станцию, а когда самолёты улетели, отправились на огород проведать Капку и поискать оставленных в грядках морковок.
Морковок было мало, Капка на пустом огороде тоже не жировала, и мы решили отвести её в колхозный сад. Пусть поест падалицы, иначе молока от неё не дождёшься. На самом деле, упавших с деревьев яблок и груш нам хотелось куда больше, чем козе.
Лида тащила Эдика, я с Наташкой тётки Олянки корзину под падалицу, Инна за верёвку козу. Остальные эту козу подгоняли. Миновали переулок, выбрались на шлях и, утопая по щиколотки в тёплой пыли, направились к саду. Здесь мы и услышали гул моторов. Нам бы спрятаться в ближнем дворе, или хотя бы сойти на обочину, мы же сбились посередине шляха и высматривали, что оно едет?

Там нас и застала колона мотоциклистов. Все в касках, рубашках с закатанными рукавами и автоматами на груди. Не успели мотоциклисты поравняться с нами, как со двора деда Божка выскочил Рябчик и с лаем бросился навстречу колоне. Передний мотоцикл утишил ход, сидящий в коляске солдат наклонился к беснующейся собаке, захлопал в ладоши и залаял: «Ав-ав-ав-ав!» Мы с Наташкой засмеялись, удивляясь, до чего похоже у него получается, но старшая всех Лида вдруг испуганно повернулась и закричала: «Немцы! Бежим!».
Здесь затарахтел автомат. Нет, стрелял не тот немец, который кривлялся. Стреляли из другого мотоцикла. Выстрелы из-за треска моторов были не очень громкими, но по тому, как вздыбились фонтанчики пыли на шляхе, как упал и засучил лапами Рябчик, мы поняли: нас могут убить.
И мы побежали. Побежали прямо посередине шляха. С Эдиком, козой и корзиной. Слева и справа мимо нас катили мотоциклы. Где-то залаяла и смолкла пересечённая очередью ещё одна собака, а мы бежали и бежали. Даже, когда последний мотоцикл с подпрыгивающим в коляске немцем скрылся за поворотом, все ещё молотили пятами по пыли…
А потом мама била оставившую нас без присмотра Полю. Зло хлестала по щекам так, что оставались отпечатки пальцев. Первый и последний раз в жизни. Била и плакала.
В этот день в наше село вступили немцы.
 

 

КАТЯ

Когда я был маленьким, и у нас ещё не было войны, за околицей, где проходила дорога на город Донецк, была тракторная бригада. Папа водил нас туда гулять. Недалеко от дороги был пруд, возле которого располагались трактористы со своими тракторами, плугами и сеялками. Но, главное, там паслась лошадь Катя.
Раньше она работала в шахте глубоко под землёй, а когда совсем ослепла, её подняли наверх и отпустили на всех четыре стороны. Вот она и прибилась к тракторной бригаде.
Больше всего на свете Катя любила варёные яйца. Кто её приучил к этому — шахтёры или трактористы — сказать трудно. Но стоило трактористам собраться на обед, Катя тут как тут. Стоит, требовательно пофыркивает и от нетерпения перебирает копытами. Однажды после Пасхи трактористы принесли ей от попа два ведра крашеных яиц. Катя не оторвалась от корыта, пока не подобрала до единого.
На Кате трактористы испытывали магнето. Это такая штука, которая бьёт током, и без которой трактор ни за что не завести. Трактористы приставляли к Кате проводки и крутили колёсико. Если искра получалась слабой, Катя не обращала на неё внимания. Если сильной, вздрагивала и передёргивала кожей. Конечно, ей было больно, но терпела, словно понимала, что это не для озорства.
Ещё Катя любила катать детей. Папа сажает нас ей на спину, кричит: «Но-о! Пошла!», и Катя послушно отправляется в путь. Хотя совсем слепая, но никогда не отвернёт в сторону, прокатит вокруг тракторной бригады и остановиться рядом с папой. Но лишь тот потянется руками, чтобы опустить нас на землю, Катя протестующее махнёт головой и отправляется на новый круг…
Когда началась война, трактористы угнали свои трактора к станции, погрузили на поезд и вместе с ними уехали воевать. Катя осталась одна возле плугов и сеялок. Там её и сбило немецким танком. Танковая колонна шла мимо тракторной бригады на Донецк. Катя решила, что возвращаются её трактористы, и отправилась встречать…
Ночью тётка Олянка вместе с дедом Сначуком запряглась в передок от брички и притащили мёртвую Катю к нам во двор. С началом войны в селе исчезло мыло, зато появились вши и короста. Вот они и решили варить из Кати мыло.
Помню алеющие на соломе куски мяса, ведра с каустиком, которым в депо промывали паровозные котлы, кипящую на плите тёмную густую массу, а мама все спрашивает: «Может хватить варить? Мясо уже совсем не чувствуется». Здесь же, на шкуре, сидит моя сестра Аллочка, хлопает по пыльной шерсти ладошкой и совсем, как папа кричит: «Но-о! Пошла Катя! Пошла!..
Потом варево совсем загустело, его разрезали на куски суровой ниткой, и получилось мыло. За один кусок можно было выменять полмешка мелкой картошки или, если съездить в Бердянск, два ведра солёной тюльки-хамсы.
Ещё дед Сначук приготовил из Кати чугун варёного мяса. Мама с тёткой Олянкой не взяли в рот и кусочка, а мы ели и просили добавки. Но ещё долго, очень долго, каждую появившуюся во дворе лошадь мы называли Катей, старались чем-нибудь угостить и пели:
«Катя — Катя, покатай!
Катя — Катя, покатай!»
Катиной шкурой мама зимой накрывала в погребе свёклу и картошку, и только в конце сорок седьмого года её опалили, порезали на лапшу и тоже сварили. К тому времени моя сестрёнка Аллочка уже умерла от голода…
 

 

МАМА, НЯМНИ!

Ещё больше запомнилось, как через наше село гнали евреев. Расстреливать! Возле станции выкопали противотанковый ров, там и расстреливали. Евреи знали, что с ними будет, поэтому старались спасти хоть детей. Одни передавали их женщинам, которые собрались у шляха, другие просто кидали за изгородь.
Немцы злились, если наши женщины подходили слишком близко, кричали «Век! Цурюк!» и стреляли из автоматов. Когда минули село, двое — муж и жена выскочили из колоны и побежали в степь. Немцы сначала стреляли, потом догнали танком и раздавили.
Люди в тот день побоялись идти туда, пошли только на второе утро. Мужчина и женщина лежат раздавленные танком. Лето, жара, мухи роем. Здесь же ползает ребёнок. Весь в крови. Ему танк тоже переехал ножку, но не очень. Только кровь и все.
Малыш почти не плакал, а все время просил есть. То по женщине ползает и просит: «Мама, нямни! Нямни! То по мужчине: «Папа, нямни! Нямни!
Совсем маленький, не понимает того, что мама с папой давно мёртвые, и покормить его не могут.
Бабушка Марфа забрала мальчика, напоила козьим молоком и перевязала ножку, а мама отнесла ему Аллочкины распашонки. Аллочка из них выросла, а этому мальчику было в самый раз. Мальчик уже давно не плакал и, когда мама взяла его на руки, стал просить у неё тити. Тогда мама сходила к тётке Лидке и тётке Соньке, у которых грудные дети. Так всем селом мальчика и кормили.
Правда, жил он у бабушки Марфы недолго. Ночью пришли какие-то люди и унесли с собой.
Эти люди рассказали, когда немцы расстреляли евреев и засыпали противотанковый ров землёй, земля над ними шевелилась ещё три дня.
 

 

МОЙ НЕМЕЦ

От нас до железнодорожной станции больше пяти километров, но, если забраться на землянку, можно разглядеть все до малейших подробностей. И покосившийся элеватор, и водонапорную башню, и даже дымы от паровозов.
В начале войны станцию бомбили немецкие самолёты, когда пришли немцы, бомбили наши, а под конец — снова немецкие. Доставалось на орехи и нам. Если огонь зениток слишком сильный, лётчики отворачивали от станции и сбрасывали бомбы, куда попало. Особенно немецкие. Однажды они разбомбили три хаты вместе с людьми. В крайней жила мамина сестра Лена вместе с детьми. Убило всех. Поэтому только самолёты поворачивают от станции, мы прятались в погреб и не казали носа.
Когда отворачивали наши самолёты, никто не прятался, потому что наши бомбили одну железную дорогу. Наверное, лётчицкие командиры давали задание: — не удалось разбомбить станцию, шпарьте по путям.
Я вместе со старшими сёстрами внимательно следил за самолётами и, хоть мама обещала прибить, прибегали к тому месту, где только что упали бомбы, первыми. После бомбёжки на путях оставалось полно разбитых вдребезги шпал. Мы собирали щепки, складывали на повозку и тащили домой.
До войны-то топили печь углём, но при немцах его не купить, поэтому топили собранным в степи бурьяном. Он же, пых! И сгорел, словно порох. Пока суп сваришь, одного дыму наглотаешься. А дрова из шпал — лучше не бывает. Чуть подложил, и все кипит.
Однажды утром, когда станцию бомбили наши самолёты, на путях рвануло так, что качнулась землянка. Мы за повозку и туда. Глядим, железный мост через реку вместе с рельсами разорвало пополам.
Нам бы порадоваться за лётчика, а Лида обиделась:
— Он слепой, что ли? Там же нет ни одной деревянной шпал! Неужели не видит, что нам топить нечем? Только бомбу зря угробил...
Но добыть дрова для плиты, это ещё пол беды. С самого начала войны почти ни у кого не осталось спичек. Одни, чтобы иметь огонь под рукой, не гасили лампадку возле иконы, другие — засыпали угли золой, дед Панькович добывал огонь кресалом. Возьмёт кремень, старый напильник и давай кресать. Только искры в стороны. Потом под эти искры ватку подставит, она и разгорается.
Мы старались засыпать угли золой. И все бы хорошо, если бы не мамин родственник дед Сначук. Захочет покурить, свернёт цигарку, а огня нет. Идет к нам и копается в нашей плитке, как у себя дома. Прикурить-то прикурит, но уголькам капут. Утром сестры роются-роются в холодной золе, затем суют мне в руки дырявое ведро и отправляют, как Золушку за подснежниками, — «за жаром». Приказ известный — без жару не возвращаться!
Стою на улице с ведром, смотрю, у кого над дымоходом поднимается дым, и выбираю к кому идти? У тётки Куньки на постое немцы, — к ней соваться не стоит. К тётке Палажке не достучишься, тётка Нинка жару хоть и даст, но выговорит — в другой раз не захочется. Лучше всего к деду Паньковичу. Он, тоже меня не очень привечает, но его взрослая дочь Вера, называет женихом и, когда прихожу в гости, угощает поджаренным ячменём.
Возвращаюсь от деда Паньковича, размахиваю, словно поп кадилом, дырявым ведром, дым от меня во все стороны. Навстречу два немца. Молодой и старый. С котелками и автоматами. Галя деда Паньковича предупредила, что возле разбомблённого моста застрял эшелон с солдатами, и они разбрелись в поисках «млеко, курки, яйка». Про волков помолвка, а они и здесь! Увидели, подманивают пальцем и показывают на ведро:
— Партизан? Диверсант?
Я испугался, но марку держу:
— Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, ам-ам варить нужно, а спичек, — развожу руками, — нет.
Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый, присел, ковырнул жёлтым прокуренным пальцем угли и похвалил:
— Гут! Гут! — хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Верой ячменя и больше ничего. Немец взял два зёрнышка, бросил в рот пожевал, снова сказал — «Гут!», сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнёхоньки! На чиркалке ещё ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шёл домой.
Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменём, и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!
К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолёты. Там все гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить! Это вам «Млеко»! Это «Курки!», это «Яйки!»
Хотя, если честно, наверно я радовался немного меньше других. Там на станции могли убить и «моего» немца.
 

 

КАПКА

В Новоселовке остановилась немецкая часть, и за три дня выловила всех кур. А это от нас чуть больше двух километров.
Мама сразу же ударилась в панику. Наказала никому не отлучаться из дому. Особенно девочкам. А жившую вместе с нами её младшую сестру Полю вообще отправила в Чапаевку. Пусть живёт у дедушки. Там безопаснее.
Ещё она распорядилась не выпускать из сарайчика козу Капку.
— Чует моё сердце, — сказала она. — Эти Шульцы доедят кур и примутся за коз.
Но мама ошиблась. Скоро в нашем селе появилась интендантская команда из трех полицаев и немца. Но забрала не козу, а корову Розку тётки Марии. Тётка Мария не хотела отдавать Розку, тогда немец убил тётку из автомата, и полицаи потащили корову в Новоселовку. Розка шла за полицаями, мычала и оглядывалась. Даже, когда шлях завернул за колхозный сад, было слышно её мычание…
Хотя коровы оставались ещё в нескольких дворах, в ту же ночь мама вместе с дедом Сначуком зарезали Капку, а мясо засолили.
Инна и Лида плакали, но мы с Эдиком ничего. Эта коза сжевала мою тетрадку по арифметике, к тому же очень бодучая. Девочек не трогает, а нас с Эдиком — хоть по двору не ходи. Теперь не боднётся! К тому же, нам достались её рога, в которые можно замечательно дудеть.
Но остальные долго жалели Капку, и даже помои по привычке сливали в её ведро. Лишь, когда интендантская команда угнала в Новоселовку и коз бабушки Соньки, жалеть перестали.
 

 

ХЕНКЕЛЬ И ЯСТРЕБОК

Когда Капки не стало, её сарайчик вычистили, побелили, и получилась замечательная комната. Конечно, без печки, да и козий запашок остался, но это не важно. Мы там мастерили рогатки, резались в карты, рассказывали друг другу всякие истории.
Когда захолодало, в Капкином сарайчике стали ночевать нищие. Их во время войны хватало. Нам самим есть нечего, а они ходят от двора к двору и просят «Подайте ради Христа!». Мама женщин привечала не очень. «Бог подаст! У меня голодных детей полная хата» и до свиданья! Зато со стариками делилась последней крошкой. Зазовёт в хату, нальёт горячего супа и, пока тот ест, расспрашивает, где был, что видел? Если поздно, отправляла в сарайчик спать. Там набитые сеном матрац и подушка, какое-нибудь старое пальто. Чтобы совсем уж не холодно, ставила в сарайчике ведро кипятка. И погреется человек, и лицо сполоснёт.
Нищие за это маму любили, бывали случаи, оставляли рядом с постелью целую кучу кусков. Почему-то считалось, утром отправляться христарадничать нужно только с пустой сумкой. Конечно, оставляли нам куски не так и часто, но мы с Инной, лишь только нищий заворачивал в нашу хату, тайком подглядывали, топорщится ли его сумка?
Но главное не это. Главное были истории, которые рассказывали нищие. Чаще всего том, как мать неожиданно находила потерянных в беженцах детей, жена встречала мужа, а мать раненного сына. Помню, всех поразила история, как одной женщине приснился домик в Запорожье, где лежит её раненный муж. Она добралась до города, нашла домик, а раненный муж и на самом деле там! Забрала, отвезла в село, живёт — не нарадуется.
Были, конечно, истории о зверствах немцев. Один пьяный немец забыл свой ранец в одной хате, а отправился искать в соседнюю. Никакого ранца, понятно, не нашёл и перестрелял всю семью. И взрослых, и детей. В другом селе немец сам уронил гранату, она и взорвалась. Тоже на людях зло согнали. Сожгли половину села.
А однажды нищий старик, которого мама уважительно называла Иван Макарович, рассказал о ночном бое под Миусом. Фашистские самолёты бомбили наши позиции, а утром люди увидели на колхозном поле два разбившихся самолёта. Немецкий Хейнкель и наш ястребок. У фашистского самолёта пять лётчиков, настоящая пушка, шесть пулемётов, а у нашего лётчика всего один пулемёт. Может, ястребок специально врезался в Хейнкеля, может, просто столкнулись в темноте или их сбили зенитки, — сказать трудно. Хейнкель упал на землю и взорвался, а наш только раскололся пополам. Ни горючего у него, ни патронов. Чему взрываться? Лежит майор, как живой и даже немного улыбается. Немцы погрузили в свою машину и увезли.
Люди, конечно, говорят, что ястребок врезался специально. Может, немцы его семью убили, вот и отомстил.
О том, что Хейнкель мог тоже таранить ястребка — никто даже не заикнулся. Чего ему защищать на нашей земле?
Но самое интересное не это. Самое интересное то, что полицаи из интендантской команды тоже рассказывали об этом случае. Староста отправил их по хатам записывать, у кого остался какой скот? Зашли и к нам. У нас в корзине под кроватью две безголосые курицы и все. Не хватало ещё немцев кормить!
Полицаи хорошо знали нашу маму, относились к ней уважительно, и тоже рассказали о битве ястребка с Хейнкелем.
— Наш истребитель специально в немецкий бомбардировщик врезался, — уверено заявил старший полицай. — Это «Пойти на таран» называется. Русские лётчики на таран ещё в Первую Мировую ходили. Многие даже после тарана живыми остались. Нужно только винтом по хвосту ударить и в сторону. А этому не повезло или не хватило горючего ещё один заход сделать. Хейнкель-то из пулемёта взять трудно».
Когда полицаи ушли, мама горестно вздохнула и сказала тётке Олянке, вместе с которой мы жили всю войну:
— Вот и разберись с людьми. Гитлеру служат, а за наших сердце болит. Ты же сама слышала, как этому лётчику завидуют. Несчастные мужики! — Затем улыбнулась и добавила: — Ты, Оля, заметила, этот полицай рассказывал, словно урок отвечал. Наверное, неплохо учился.
 

 

ПАЯТЬ, ЛУДИТЬ!

В детстве мы с Эдиком любили ходить на станцию. Смотрели на паровозы, слушали прицепленный к столбу громкоговоритель и даже делали под него зарядку. До сих пор помню: «Занятие ведёт преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение пианист Радионов». Они, значит, в Москве командуют: «На месте шагом марш!», а мы у себя на станции маршируем!
Но больше всего любили смотреть и слушать Соломона Моисеевича. Возле станции был базар, где продавали молоко, картошку, яблоки и жареные семечки. У самого входа посудный доктор Соломон Моисеевич торговал оловянными палочками. Ещё издали было слышно, как он зазывает народ:
— Паять, лудить
К мастеру не ходить.
Мастер далеко живёт,
Дорого берет:
За дырочку пять рублей!
А с моей палочкой,
Каждая домохозяечка,
Сама её залудит,
И посуда заблестит!
Интереснее всего, что прямо за прилавком он паял дырявые ведра, кастрюли, котелки и кружки, с которыми подходили разные люди. Бесплатно! Нагреет на примусе паяльник, поводит по котелку и на месте дырки уже оловянная заплатка. Вручает хозяйке и говорит: «Это вашим деткам на радость»
Иногда женщины приносили даже чугунные горшки.
— Это уже «на медь», — выносил приговор Соломон Моисеевич и прятал дырявый чугунок под прилавок.
Как он приводил его в порядок, — для нас с Эдиком оставалось тайной, но на следующий день хозяйка получала свой чугунок почти новым. В благодарность она покупала одну, а то и две оловянных палочки.
Здесь же на прилавке, рядом с примусом стояла фотография жены и двух старших дочерей Соломона Моисеевича. Ещё там был нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет младшей дочери Софочки. Рыжей как само солнце и глазастой девочки в синем платье и с большим красным бантом.
Раньше, когда Эдик был ещё очень маленький, я вдвоём с дочерью деда Паньковича Верой торговал молоком. Бабушка Маруся доила корову Зорьку, наливала в бидон молока, и мы с Верой шли на базар. Она несла бидон, а я баночку, чтобы отмерять покупателям молоко. В том месте, где сейчас Соломон Моисеевич торгует оловянными палочками, стоял деревянный домик, в котором он работал. Вера ставила бидон на специальное окошко, Соломон Моисеевич наливал маленький стаканчик молока, рассматривал на свет, нюхал и пробовал на вкус. После выливал оставшееся на дне стаканчика молоко в маленькой ведёрко и приклеивал на бидон бумажку.
Эта бумажка обозначала, что молоко совершенно свежее и вкусное, поэтому можно покупать без всякого сомнения.
На молоко, которое Соломону Моисеевичу не нравилось, он никакой бумажечки не наклеивал, а выплёскивал в таз и старательно мыл стаканчик. Это считалось позором, и когда кто-нибудь торговал прокисшим или разбавленным водой молоком, люди говорили: «Его только в таз Соломону!»
Наше молоко ему всегда нравилось, поэтому Вера спокойно бегала по магазинам, а я торговал. Городские женщины сами отмеривали себе молоко, сами подсчитывали, сколько нужно платить. Хорошее оно или нет, — никто не спрашивал. Главное, держать бидончик так, чтобы бумажка была перед самым носом.
Как-то учительница из Новоселовки жаловалась маме:
— Купила на нашем рынке молоко, а оно с каким-то запахом. Даже кошка пить не стала. Вам-то хорошо, у вас Соломон Моисеевич!
В селе многие завидовали его работе. Это же нужно — напьёшься задаром молока, да ещё и принесёшь в ведёрке! Мама рассказывала, что один ученик на вопрос, кем хочет стать? Написал: «Соломоном Моисеевичем»!
Когда началась война, немцы арестовали всю его семью и увезли в концлагерь. Одни говорили, что жену Басю Исааковну, которая раньше работала учительницей в железнодорожной школе, и трех дочерей сожгли в печи, другие — что Басю Исааковну отправили в Польшу, а детей в латвийский лагерь Саласпилс, в котором из детей брали кровь для раненых фашистских лётчиков.
Соломон Моисеевич оказался в самой Германии. Там в концлагере фашистские врачи ставили на нем свои опыты. Когда Красная Армия приблизилась к концлагерю, заключённых, на которых ставили опыты, хотели убить, но наши бойцы всех освободили.
Соломон Моисеевиич вернулся домой один. Раньше он был полный и белый, сейчас кожа висела складками, как на летучей мыши, а лицо от фашистских опытов стало сизым, почти синим, и в каких-то ямках. Словно человек переболел оспой, только намного глубже. Никто не мог его узнать, а некоторые даже боялись подходить.
Домик, в котором он когда-то проверял молоко, давно сгорел. Вот и бродил все лето вокруг пожарища. Что пил? Что ел? Не знает никто. Знают лишь, что сначала писал письма, пытаясь выведать о судьбе жены и детей. Потом начал обращаться к гадалкам. Всем подряд. Даже моя мама с учительницей из Новоселовки ворожили ему на картах. Они всю войну ворожили на папу и учителя физики Григория Гавриловича, теперь взялись выведать судьбу детей и жены Соломона Моисеевича.
Ещё я видел, как он гадал на морской свинке. В субботу и воскресенье на базаре появлялся слепой старик с коробочкой билетиков и морской свинкой. Устраивался среди базара и предлагал всем погадать:
— Свинка морская билетики таскает.
На каждый билетик даёт ответик.
Что будет сейчас, через час,
Вечерочком, на всю ночку.
Что стучит-грючит, дверь откроет, сердце успокоит.
Нараспев говорил слепой старик и подбрасывал на ладони заморское чудо, словно это обыкновенный котёнок.
Вокруг собирались люди. Наконец, кто-то платил пятьдесят копеек, старик сажал морскую свинку на коробку, где уложено целая тысяча маленьких конвертиков. Свинка с самым деловым видом обнюхивала конвертики, вытаскивала один и опускала слепому в подставленную ладонь. Тот хвалил свинку, прятал в карман и, так, чтобы видели все окружающие, засовывал выбранный конвертик между остальными. Иногда он просил сделать это того, кто хотел узнать свою судьбу.
Морская свинка сидела в кармане и терпеливо ждала своей очереди. Наконец, её извлекали на божий свет и предлагали отыскать выбранный конвертик. Та снова обнюхивала конвертики и извлекала уже знакомый окружающим. На просьбу слепого: «Прокомпасируй билетик!», ловко отгрызала уголок конвертика, в котором на узкой полоске бумаги была написана «судьба».
Я не видел, чтобы эти конвертики покупал Соломон Моисеевич, но мама говорила, что у него их полный карман. Ещё она говорила, что все сходится к тому, что младшая дочь Софочка живая и отцу предстоит встреча с ней. Нагадали это мама с учительницей из Новоселовки, морская свинка или кто-то другой — мы с Эдиком не знали. Знали лишь, что когда мама гадала на папу, когда он был на фронте, ей ни разу не «выпадало», что он погиб, а вот крестной маме и тётке Олянке «выпадало». Папа вернулся домой, а их мужья погибли. Значить, вернётся и Софочка.
Соломон Моисеевич очень переживал, что она приедет и не сможет узнать. Ведь прежним у него остался только голос. Тогда и придумал торговать оловянными палочками. Услышал, как мужик торгует этим товаром в городе, вот у него и научился.
К тому времени на месте деревянной будки уже построили торговые прилавки. На ближнем от ворот он с оловянными палочками, примусом да паяльником и обосновался.
Кроме всего, поставил на видном месте фотографии жены и старших дочерей. Отыскал у людей школьные снимки, переснял на «пятиминутке» и поставил. Фотографии младшей дочери ни у кого не оказалось, он попросил художника из железнодорожного клуба нарисовать. Люди говорили, что девочка получилась очень похожей. Прямо как живая! Хотя наш папа не верил. Этот художник нарисовал портреты Ленина и Сталина и повесил в клубе. Оба больше походили на колхозного конюха Зипу, чем вождей пролетариата. Все люди смеялись. Пришла комиссия и приказала снять, не то посадят в тюрьму. Но Ленина и Сталина он рисовал с готовых портретов, а Софочку только по отцовской памяти.
Чем больше Соломон Моисеевич гадал, тем больше появлялось уверенности, что вот-вот появится дочка. Дождь ли снег, жара или мороз над базаром неслось его несколько картавое:
«Паять лудить,
К мастеру не ходить…»
Умолк всего лишь один раз, и то всего на две недели. Оказывается, поймали фашистского врача, который ставил в концлагере опыты на живых людях, и устроили над ним суд. Соломона Моисеевича на этот суд в Германию и пригласили. После нашей победы Гитлер наелся крысиного яда, а остальные фашисты переоделись, завели новые паспорта и удрали за три моря. Там сидели и радовались. Мол, я не я, и лошадь не моя. Этого поймали в самой Бразилии.
Вместе с Соломоном Моисеевичем на суд пригласили ещё человек десять заключённых, над которыми фашистский палач ставил свои опыты. Пригласили и бойцов Красной Армии, которые освободили этих заключённых.
Костолом отпирался, как мог, говорил, что издеваться над людьми ему приказал сам Гитлер. Но ничего не помогло. Соломон Моисеевич и другие заключённые, рассказали суду всю правду, и фашистского палача приговорили к расстрелу.
Конечно, об этом суде написали все немецкие газеты, а потом перепечатали и в других странах.
Вышла газета и в Бельгии, где жила младшая дочь Соломона Моисеевича Софочка. Там были крупные фотографии фашистского врача — в эсесовской форме и уже переодетого в бразильскую одежду, прежняя и новая фамилии, даже фамилии тех, кто помогал ему издеваться над узниками концлагеря. Но вот самих узников только групповая фотография без всяких фамилий.
Я уже говорил, что Соломона Моисеевича после фашистского плена можно было угадать только по голосу. Все остальное изменилось до неузнаваемости. Но Софочка узнала! Тринадцатилетняя девочка, у которой от концлагеря остался только выколотый на руке номер, возвращалась из школы. Шла себе по Брюсселю и вдруг её, словно что-то толкнул. Поднимает глаза — на витрине киоска газета с фотографией, а с фотографии смотрит папа! Конечно же, исхудавший до невозможности, вместо кудрей лысина, лицо изуродовано, но папа! Не сомневалась ни минутки.
Дальше все просто. Написали в Германию, оттуда прислали увеличенную фотографию и, главное, адрес отца. В сопровождении женщины из Красного Креста к нам на станцию и приехала. Эта женщина ведёт Софочку по указанному в документах адресу, а та просится сначала на базар. Поезд пришёл утром, самое время продавать молоко, вот и решила, что отец уже в своей будочке. Наливает в стаканчик молоко, нюхает, пробует на вкус, выливает остатки в серебристое ведёрко, наклеивает на бидончики свои бумажки.
Подходят к базару и ещё издали слышат:
— Паять-лудить,
К мастегу не ходить.
Мастег далеко живёт,
Догого бегет –
За дыгочку пять рублей!
Софочка на мгновенье застыла, затем изо всех ног бросилась к торговым прилавкам:
— Папа!
О том, как споткнулся на полуслове Соломон Моисеевич, как загремел уроненный котелок, и, как плакали, обнявшись, отец с дочерью, знают все люди. Вера деда Паньковича, которая как раз была на базаре, рассказывала, что вдруг, ни с того, ни сего потух примус, а на пасмурном с утра небе проглянуло солнце.
— Папа, — вдруг спросила, оторвавшись от него, Софочка. — А, что ты здесь делаешь? Когда ехала сюда, все время мечтала, как ты меня молочком от ста коровок напоишь. Помнишь, ты приносил в серебряном ведёрке и говорил, каждая корова свою травку любит. Одна люпин, другая душистый горошек, третья козлобородник, четвертая вьюнок или полынь. Если молоко от всех коровок смешать, получится самое вкусное и полезное. Ещё говорил, что настоящих принцесс только таким молоком поили.
— Я сейчас, я быстро — засуетился Соломон Моисеевич. Достал из-под прилавка только что запаянное ведёрко, отправился вдоль прилавков и попросил всех молочниц налить по самой малости. — Плесните по капельке моей Софочке на радость. — Просит и плачет, женщины наливают, и плачут вместе с ним.
Вера, тоже налила молока и сказала Соломону Моисеевичу:
— Пожалуйста! Наша Зорька на самой медунице пасётся, поэтому молоко мёдом пахнет. Пусть Софочка поправляется вам на радость. Завтра Зорьку снова в Казачью балку погоним. Там этой медуницы хоть косой коси.
А как пила эта девочка молоко «от ста коровок»! Сначала осторожно, смакуя каждый глоток, затем жадно, словно боясь, что сейчас все отберут, и она никогда не напьётся. Наверно, в эти минуты ей казалось, что живы и мама, и старшие сестры Роза с Ноной, чьи фотографии стояли здесь же на прилавке, да и все остальное по-прежнему, как до войны.
Осталось добавить, что Софочка всего неделю гостила в наших краях, затем вернулась в Бельгию. Хотелось подольше, но торопила женщина из Красного Креста. У них виза только на это время, а там с этим строго.
Кстати, нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет Софочки оказался на удивление удачным. Прямо, чистая копия. Папа ходил к художнику, извиняться, и расспрашивал, как до такой степени похоже получилось? Ленина и Сталина с готовых картин не мог перерисовать, а Софочку всего лишь по словам, — смог!
— Так родители Ленина и Сталина рядом-то не сидели, а Софочкин — три дня никуда не уходил. Даже ночевал в клубе, — объяснил польщённый художник. — С таким отцом у любого нормально получится.
Соломон Моисеевич больше палочками не торговал, посуду не паял, и скоро умер. Может, виноваты опыты, которые проводил над ним фашисты, а может, просто выплакал-выкричал свое сердце в ожидании хоть кого-нибудь из своей семьи. Как говорила мама, «от сердца» и умер.
И ещё: для того, чтобы паять его палочками дырявую посуду, нужны были наждачная бумага, канифоль или травленная цинком кислота. У нас всего этого не было, поэтому купленные у Соломона Моисеевича палочки валялись дома без дела. Когда же его не стало, вдруг все мальчишки начали паять. Нашлись и наждачная бумага, и канифоль, и травленная цинком кислота. Мы-то подолгу торчали перед прилавком, наблюдая за мастеровитым дядькой и, оказывается, научились. Некоторые даже паяли прохудившиеся чугунки «на медь». Главное, помнить до сих пор звенящее в ушах:
«Паять-лудть,
К мастеру не ходить…»,
И, когда люди благодарят за запаянный бидончик или кастрюлю, не брать никакой платы, а говорить:
«Это вашим деткам на радость».
 

 

СТРИЖИ

Когда я был маленьким, и ещё нигде не было войны, наш родной папа учил в железнодорожной школе детей, а крестный папа-Лёня летал на боевом самолёте. Хотя войны ещё не было, но вокруг много врагов, и нужно было быть готовым к бою.
Мы так и пели:
«Если завтра война, если завтра поход,
Будь сегодня к походу готов!»
Вот крестный папа Лёня всю неделю дежурил на аэродроме, а воскресенье вместе с нашим папой сажали нас с Эдиком на закорки и отправлялись к круче.
В круче жили стрижи. Они наделали глубоких норок, устроили гнезда и вывели стрижат. Целый день стрижи роем носились у кручи и ловили комаров, ночью стрижихи мамы оставались с детьми в норках, а стрижи папы улетали в небо. Папа Лёня рассказал, что стрижи так любят небо, что даже спят в полёте. Поднимутся выше туч, и парят до утра.
Под кручей темнел глубокий омут, в котором жили сомы. Целый день они лежали под корягами, ночью всплывали и хватали лягушек, мышей и даже утят.
Мы купались в омуте, а вечером лежали на траве и провожали стрижей в небо. Вот они уже не больше обыкновенной ласточки, вот словно мотыльки, вот — над головами только чёрненькие толчки, наконец, растаяли совсем.
Когда улетали все стрижи, папы ставили на сомов удочки, и цепляли колокольчики. После разводили костёр и варили казацкий кулеш, а мы с Эдиком следили за колокольчиками. Нам казалось, что вот-вот они зазвенят, и поймается большой сом.
Но сомы из воды хорошо видели нас, и клевать не хотели. Мы с Эдиком оставляли колокольчики в покое, объедались кулешом и засыпали, а папа Лёня накрывал нас своей шинелью
Однажды на рассвете я прикинулся от холода. Это Эдик стащил с меня шинель. Возникло небольшое сражение, и мы проснулись окончательно. Глядим, один колокольчик валяется на песке, а удочка тихонько ползёт в воду. Подхватились, схватили удочку, а на ней сом. Хвостом как бухнет, удочку вырвал и пошёл гулять по омуту. Хорошо, наши папы спали бдительно. Бросились в воду и вытащили сома на берег.
Был он больше Эдика, и даже больше меня. С огромной головой и толстыми усами. Оба папы сразу же честно признались, если бы не мы с Эдиком, только сома и видели.
Мы радовались, пели победные песни, и казалось, счастью не будет конца. Но подъехал на коне боец, вручил папе Лёне пакет, и счастье закончилось. В Испании началась война с фашистами, и папа Лёня улетел туда воевать.
В то утро мы хотели посмотреть, как стрижи возвращаются с неба, но так и не дождались. Не дождались из войны и папы Лёни.
 

 

МЯЧ

Когда-то мой крестный папа привёз мне из Испании мяч. Перед этим он спасал на своём самолёте детей из-под фашистского обстрела, кто-то мяч в кабине и потерял. Был этот мяч величиной с маленький арбуз, и очень прыгучий. Мы играли им в стукалочку, лапту, квача и даже футбол.
Правда, в футбол играли только босыми ногами, потому что ботинком можно отбить мячу сердце. Так мы называли комочек резины, которым изнутри закрывали дырочку, чтобы не выпустить воздух. Как эту пробочку-сердце вставляли в мяч, не знаю до сих пор. Знаю, что лишь она начнёт греметь внутри мяча, можно с ним прощаться. Через день два весь воздух выйдет, и мяч станет как тряпка.
Иногда я разрешал поиграть мячом и взрослым мальчишкам, но только в моем присутствии. Они, значит, сражались в футбол, а я следил, чтобы не лупили слишком сильно. Каждые пять минут забирал мяч и проверял, не отбили ли у него сердце? Потом самолёт Лёни лётчика-самолётчика сбили, а папин друг Игнат, который тоже воевал в Испании, вернулся домой на костылях. Он о гибели моего крестного и рассказал.
Однажды утром проснулся и вижу, Игнат сидит среди нашей хаты, штанина засучена выше колена, а из-под штанины выглядывает обрубок ноги. Рядом обутый в ботинок деревянный протез, в который папа, прилаживает мой мяч. Отрубленная нога в протезе очень болит, вот они решили сделать подушку.
Игнату протез с подушкой из моего мяча очень понравился, и он счастливый ушёл домой. А я лежал под одеялом и плакал. Мне было обидно и на отдавшего мой мяч папу, и на счастливого Игната, и на фашистов, из-за которых я остался без мяча.
Мне и сейчас обидно.
 

 

В САМОМ НАЧАЛЕ ВОЙНЫ

В том, что за каких-то полгода немцы дошли до Москвы, по мнению мамы, виноват наш дедушка. Он воевал с немцами ещё в первую мировую войну, попал в плен и почти пять лет сапожничал в Австрии. Сидел в Вене на главной площади, шил австриякам сапоги и вернулся домой с мешком денег. Купил двадцать десятин земли, пару коней, три коровы и даже небольшую мельницу. Потом, правда, все это у него забрали, но ведь было же!
Радио в ту пору не знали, газет не читали, вот вечерами народ и собирался послушать дедушку. Были там и молодые парни. А тот поучал:
— На войне, главное, вовремя в плен сдаться. Будешь, как я, — то ли в Вене сапожничать, то ли у бауэра работать. И живой, и при деньгах.
Вот они в первом же бою в плен и сдавались. А Гитлер, вместо Вены стал из них живьём шкуру на абажуры снимать или в печах на удобрения сжигать. Кто-то из плена убежал и рассказал, что никто там не сапожничает, а скорее самих пускают на голенища. Лучше уж воевать. Только после этого уперелись…
Но, наверное, наша мама не права. Просто возле нашего села настоящего боя не было. Немцы прорывали фронт за Новоселовкой. Трое суток там гремели орудия, и светилось небо, затем немцы долго вывозили на станцию танки, танкетки и самоходные пушки. Всё в паучьих свастиках, разбитое и покорёженное.
Бабушка Марфа стояла у шляха смотрела и плакала:
— Бедные мои мальчики! Сколько же вы голыми руками немецкого железа намесили!
А ведь война только начиналась.
 

 

ХАТА

До войны мы жили в настоящей хате. Высокой, с большими окнами, чердаком и черепицей на крыше. На чердаке жили голуби, а под черепицей устраивали свои гнезда воробьи. Один молодой воробышек выпал из гнезда, мы подобрали, назвали Пашкой и выкормили. С тех пор, стоило стать среди двора и протянуть руку и крикнуть: «Алле-оп!», как Пашка садился прямо на ладонь и склёвывал хлебные крошки.
Ещё, каждую весну в сенях нашей хаты ласточки лепили из комочков глины гнездо и выводили птенцов. Здесь тебе люди, кошка, а они хотя бы что — летают да тричкают.
Когда началась война, советские артиллеристы решили, что за нашей хатой будут прятаться немцы, и взорвали её вместе с голубями, ласточками, и воробьём Пашкой.
Но немцы прорвали фронт за Новоселовки, и артиллеристы отступили, не сделав ни единого выстрела.
Тётка Олянка ругала артиллеристов за то, что зря угробили хату. Мама говорила, что, если бы хату оставили, немцы наступали бы через наше село, и кто знает, сколько людей поубивало. Так что жалеть, может, и не стоит. А мне до сих пор жаль нашу хату…
 

 

ШВЕЙНАЯ МАШИНКА

Муж тётки Олянки, в чьей землянке мы прожили всю войну, раньше работал машинистом паровоза. Однажды он привёз из Ростова швейную машинку «Зингер». В паровозном депо он показывал её всем подряд и вроде бы кому-то сказал: «Посмотри, какие вещи делают немцы!». На второй день посадили в тюрьму «за агитацию».
Машина без дела валялась в курятнике, а когда началась война, мама вместе с тёткой Ольгой очистили и, чтобы скрыть немецкое происхождение, покрасили краской, которой красили в депо товарные вагоны. Получился такой дизайн, что от неё отвернулись даже румыны, которые любили рыться в сундуках и однажды стащили у деда Сначука бутылочку с «арданской водой»
И вот наша мама, которая, по мнению Поли, не знала с какой стороны браться за иголку, объявила себя модисткой. Из парашютов, мешочков из-под пороха, плащ-палаток, распоротых русских и немецких гимнастёрок кроила платья, юбки, штаны и рубашки на два села. Из оставшихся лоскутов сочиняла одежду для восьмерых детей нашей землянки. Так что более пёстрых рубашек, чем у нас, в селе ни у кого не было.
Как бы рано не проснулся, а мама при свете коптилки склонилась над машинкой и строчит, строчит, строчит.
Наверное, первые мамины изделия особого восторга у людей не вызывали, но после войны маме заказал штаны-галифе из бостона сам начальник НКВД Алтухов.
А ведь это он арестовал мужа тётки Олянкии «за агитацию».
 

 

ПЛЕННЫЕ

Однажды прошёл слух, что скоро в соседнее село пригонят пленных красноармейцев, и вместе с немцами их будут охранять полицаи. Нашей маме очень хотелось спросить пленных, не видел ли кто-нибудь нашего папу?
Когда пригнали красноармейцев, мама взяла два десятка яиц, бутылку самогона и отправилась в Новоселовку. Яйца отдала немцам, самогон полицаям, за это ей разрешили поговорить с пленными. О папе она ничего не узнала, зато один знакомый полицай сказал по секрету, что завтра ночью немцев в охране не будет, останутся одни полицаи. Если у кого есть сало, может выменять любого красноармейца.
Мама тихонько шепнула об этом тётке Куньке, та ещё кому-то, и скоро эту новость узнали не только в нашем селе, но и соседних. Лишь стемнело, у новоселковской школы, в которой держали пленных, собралось много женщин, и начался торг. Выменяли больше двадцати человек. Кто-то нашёл отца, кто-то брата или сына. Но были и такие, что забирали совсем незнакомых. Наша незамужняя соседка Маруся выменяла себе раненного казаха. Мать журила Марусю за то, что не выбрала кого-нибудь из наших, к тому же здорового. А та обнимала казаха и смеялась.
Вечером мама вдвоём с тёткой Кунькой гадали на картах и тихонько пели, вдруг заходит женщина из Пятихаток, плачет и пытается целовала им руки. Она вызволила из немецкого плена мужа, и каким-то образом догадалась, кому этим обязана. Мама очень напугалась и, на всякий случай, отправила всех детей к деду Паньковичу. Если проведала эта женщина, могли узнать и немцы. Но обошлось. И уже потом после войны, когда у нас родились Виталий и Лёня, а Аллочка умерла от голода, высокий бородатый мужик привёз в наш двор целую повозку тыкв. Сгрузил, поклонился маме и уехал. Только потом мы узнали, что это и был тот выменянный по маминой подсказке пленный из Пятихаток…
 

 

ОБИДА

До войны Иван и Егор были друзьями, и даже женились в один день. Иван женился на тётке Марусе, а Егор на тётке Нине. Теперь дружили семьями, и даже воевать ушли вместе. На войне Иван и Егор попали в окружение, а затем в плен. Тётка Маруся выменяла своего Ивана за бутылку самогона и кусок сала. Он только ночь провёл дома, затем ушёл в плавни. Это такие заросли из камыша и деревьев, в которых пробраться немцам — нечего и думать, а партизанам — запросто. У этих партизан было много лодок и, когда пришла Красная Армия, они перевозили бойцов через Днепр. Немцы стреляли из пушек, и очень много партизан погибло. Погиб и Иван тётки Маруси. Теперь в том месте стоит памятник, на котором записана его фамилия.
А вот тётка Нина своего Егора не выменяла, и после войны он вернулся домой живой и здоровый. Ему бы радоваться, а он чуть что — напивается водки и гоняется за тёткой Ниной. Она прячется в хате тётки Маруси, там Егор разоряться не смеет, а только сидит и плачет. Вместе с ним плачет и тётка Нинка.
Папа с мамой жалеют и тётку Нину, и дядьку Егора. Хотя, дядьку Егора больше.
 

 

НАШИ

Во время войны в нашем селе никогда не говорили Советская или там, Красная Армия, советский самолёт или танк. Все объединялось одним словом: «НАШИ». «Скорее бы НАШИ пришли!», «Возле станции подбили НАШ танк», «Немцы своих захоронили, а к НАШИМ и подходить запрещают»…
Даже пятилетняя полячка Зося, попавшая в село вместе с беженцами, увидев самолёты с красными звёздами, радостно кричала:
— Матка бозка! Наси летят!
 

 

ВОЙНА

Всю войну и долго после неё мы играли в войну. Делились на «русских» и «немцев», вооружались и с криком «Ура а! За Родину, за Сталина!» бросались в атаку. «За Родину, за Сталина!» кричали и «русские», и «немцы», так что непосвящённому понять, где какая армия, было трудно.
Через наше село два раза прошла взаправдашняя война, на нас падали бомбы, мы видели убитых. Поэтому эту детскую забаву никто из нас никогда не называл появившимся несколько позже пренебрежительным словом «войнушка». Мы знали, что война — это очень серьёзно.
 

 

ДВОЕЧНИКИ

Немцы вошли в наше село летом, когда самые каникулы, и первого сентября школа так и осталась на замке. Тогда моя мама вдвоём с крестной мамой Галей отправились в район к бургомистру и попросили разрешения учить детей. Тот разрешил, но потребовал заклеить в учебниках страницы, на которых написано о Сталине и Красной Армии. Понятно, наши полицаи вместе со старостой должны за этим проследить.
Собрали учебники, приготовили из муки клей и за работу. Учительницы вместе со старшими учениками заклеивают, а полицаи — Радько и Плужник проверяют. Если буквы просвечивают через наклеенную бумагу, ругаются и требуют переклеить.
Так наша Лида и пошла в первый класс с букварём, в котором почти все последние страницы были заклеены. И что интересно. Если «Мама мыла раму» Лида читала с большим трудом, то заклеенные страницы о Сталине и Красной Армии шпарила без остановки. Если приложить букварь к оконному стеклу, запрещённые для чтения слова немного проглядывали. А, как известно, запрещённый плод сладок. К тому же хотелось узнать и о Сталине, и о Красной Армии. Вот и читали.
Но самое интересное не это. Самое интересное то, что всю войну на школе провисел написанный на красной материи плакат: «С Хрущёвым к победе!».
Я помню этот плакат, и уже взрослым спросил у мамы, почему никто не сообразил его снять? Ведь генерал-лейтенант Хрущёв был членом военного Совета! Работал в одной команде со Сталиным. За такой лозунг могли и расстрелять!
Мама пожала плечами:
— Не знаю. Нам он не мешал. А Радько с Плужником, которые за это отвечали, даже распоряжения бургомистра читали с большим трудом. Куда им разобраться с плакатом? Двоечники, одним словом.
 

 

КОГДА ПРОГОНЯТ НЕМЦЕВ

О победе у нас заговорили только в конце войны. Прежде всего, это желанное событие обозначалось словами: «когда прогонят немцев». В то же время, никто не допускал мысли, что все может сложиться иначе. Ведь там далеко, где сегодня проходит фронт, воюет наш папа, а он не может не вернуться домой. Наверное, к кому-то из взрослых сомнение в голову и закрадывалось, но только не к детям. Мы хорошо знали, что вот-вот прогонят немцев, не нужно будет занавешивать на ночь окна, прятаться в погреб от немецких самолётов, притихать при малейшем стуке в дверь или окно.
Прогонят немцев, и сразу наступит замечательная жизнь. Главное, вернётся папа и принесёт много гостинцев.
 

 

О ПАПЕ

Наш папа плохо видел, и его мама — бабушка Марфа была уверена, что отца убьют в первом же бою.
— Та Миша жэ з детства слипый, словно зинськэ щэня, горестно восклицала бабушка Марфа. — Скилькы разив чужу корову от чэрэды прыганяв! Своя, значить, по буераках скытаеться, а вин чужу в двир за налыгача тягнэ…
Но отец выжил и после войны возвратился домой. Все у него было, как положено: ордена, медали и рванный шрам через всю грудь.
— Папа, — расспрашивали мы его. — Тебе на войне страшно было?
— Там всем страшно, — говорил папа. — На войне только дурак ничего не боится.
— А ты хоть одного немца убил?
— Откуда я знаю? Я даже мушки на винтовке не вижу. Может, какого и убил.
— А как же ты стрелял?
— Куда люди стреляли, туда и стрелял.
— И в атаку ходил? — удивлялись мы.
— Конечно. Ходил. Там в окопах никто не отсиживался.
— Но как же ты видел, куда бежать?
— Куда люди бежали, туда и я бежал. Стрелял, гранаты кидал, может, в кого и попал.
Папа у бабушки Марфы — последыш, мазаный пирожок. Сначала родился сын, затем семь дочерей, потом папа. Так вкупе с сёстрами и вырос. Бабушка Марфа не раз говорила, что у него и характер, как у девочки.
— Хлопца по сэлу колэсо од брычкы ганяють, а воно з дивчатамы на луках винкы плэтэ. Такэ боязлывэ було, дажэ куры його клювалы... И писля цього вы хочэтэ, щоб вин у нимцив стриляв...
Не знаю, но только сегодня во мне живёт уверенность, что папа всей правды о войне нам почему-то не рассказывал…
 

 

ПАПИН СВЕРЧОК

Когда я был маленьким, и у нас ещё не было войны, папа работал в железнодорожной школе учителем. У него была куртка с пуговицами железнодорожника. На обычных пуговицах не нарисовано ничего, а на папиных маленькие молоточки.
Папа уходил на работу, когда я ещё спал, поэтому никак не мог его прожать, а вот встречать — сколько угодно. Лишь солнце пряталось за акацией, бросал все дела и бежал к шляху. Там папу и ожидал. Между делом ловил сверчков, которые жили под камнями. Под камнями им было сыро и неуютно. Я переселял их в жестяную коробку, набрасывал травы, и накрывал стеклом. Сверчки ползали по траве, шевелили усиками и о чем-то переговаривались друг с другом. Наверно, знакомились. До этого они жили под разными камнями и совсем не дружили, теперь им веселее.
Скоро на шляху появлялся папа. Я подхватывал коробку и бежал встречать. Папа улыбался, целовал меня и хвалил моих сверчков. Потом я вместе со сверчками ехал на папе, а папа пел нам походную песню.
Дома мы выпускали сверчков под куст сирени. Там они до вечера молчали, но, лишь стемнеет, начинали сверчать. Да так громко, что было слышно даже в хате. Папа говорил, что более голосистых сверчков никогда не слышал.
Потом началась война, папа ушёл на фронт, а нашу хату взорвали артиллеристы. Мы стали жить в землянке тётки Олянки. Я пошёл к сирени перевернул там все камни, но нашёл только одного сверчка. Остальные убежали или погибли от взрыва.
Я забрал сверчка в хату. Обычно мама ругалась, если приносил в дом ящерицу или даже кузнечика, а здесь ничего. Она тоже думала, что этот сверчок помнит нашего папу.
Сверчок поселился за сундуком и вечерами сверчал свою песню. Правда, недолго. Потому что петь одному скучно.
Как-то он замолчал на целую неделю, и мама очень испугалась. Она плакала и говорила, что это не к добру. Может, даже папу убило. Потом сверчок засверчал снова, и от папы пришло письмо. Все у него хорошо, только немного ранило в руку.
Потом война кончилась, папа пришёл домой и, куда девался сверчок, я не знаю. Может, его вместе с сундуком украли румынские солдаты. Когда наши стали побеждать, первыми побежали румыны. Вот и хватали все подряд. Мама говорила, что в сундуке было все наше добро, но мне почему-то больше всего жаль папиного сверчка.
 

 

ПШИК

Рассказывая о том, как её папа — дедушка Колотий ходил в богачи, мама всегда вспоминала украинскую притчу: «Решил как-то мужик лемех выковать. Достал кусок железа, положил в горн, калил-калил, ковал-ковал, никак лемех не получается. К тому же почти все железо в огне сгорело, только немного осталось. Дай, думает, хоть топор сделаю. Снова долго калил и ковал, глядь, а железа только на нож и хватит. Ничего, думает, нож тоже в хозяйстве пригодится. Ковал-ковал, снова не получается. На гвоздь железа осталось. Гвоздя тоже не вышло, а всего лишь маленький кусочек с ноготь величиной. Разогрел мужик этот ломтик, сунул в воду, а он «Пшик!»
С тех пор у нас на Украине, если кто загубит дело, говорят, получился пшик».
Подобное случилось и с богатством, которое наш дедушка купил за мешок привезённых из австрийского плена денег. Как говорила мама, купил он тогда немало. Мельницу, пар коней, коров, овец и двадцать десятин земли. Сначала его мельницу разорили махновцы и увезли жернова к себе в Гуляй-Поле. Потом явилась банда атамана Маруськи и забрала коней. Коров, овец и, главное, почти всю землю пришлось отдать колхозу. Себе, как и положено колхознику, оставил огород в половину гектара. Пришли немцы, выкопали из огорода всю землю, погрузили в вагоны и увезли в Австрию. Дедушке только пшик и остался.
Когда мы спрашивали, откуда мама знает, что нашу землю увезли в Австрию? Может, в Германию?
— Не-е! — возражала мама. — Гитлер-то был австрияка, а наша земля самая родючая. На ней самая вкусная борщевая картошка. Вот возле своей хаты, чтоб ему пусто было, огород из нашей земли и насыпал.
 

 

НАПРАСЛИНА

Бывает, возведут на человека напраслину, и оставят с обидой на всю жизнь. Уже и обидчиков давно нет на свете, да и не имели на тебя никакого сердца, но что-то там грызёт, что-то беспокоит. Так и у меня. Когда не было и пяти лет, кто-то сказал деду Паньковичу, что видел, как я бросал камни в его ульи. Дед пожаловался маме, та всыпала мне под первое число, но я этого никогда не делал. Не делал, хотя бы потому, что был по уши влюблён в его взрослую дочь Веру, а она любила меня и называла женихом. Про нас сестры даже песенку сложили:
«Выйди-выйди, Вера.
Выйду — выйду я...»
Как на тот грех, один дед Панькович умел добывать кресалом огонь, а спичек в войну ни у кого не было. Вот мама утром будит, вручает ведро с сухим кизяком и отправляет к Паньковичу «за жаром». Но там Вера! Только вчера она слышала, как я орал, когда мама драла хворостиной, и теперь мне стыдно. Достаю из стожка палочку пороха и отправляюсь к клуне. Клуня — это камышовый шалаш высотой в двухэтажный дом. В ней хранили колхозное зерно, чтобы вывезти на станцию, но не успели. А здесь немцы гнались за нашими солдатами, те в клуню и спрятались. Немцы подожгли клуню трассирующими пулями и ждали, когда солдаты сдадутся. Те не сдались и сгорели заживо. Теперь дотлевают вместе с зерном. Отчего от пожарища несёт сладковатым запахом.
Боялся ли я? Не помню. Наверное, не очень, если идти к деду Паньковичу было страшнее. Подходил к пожарищу, засовывал палочку пороха в золу, та сразу вспыхивала. Оставалось перенести огонь в ведро и бежать домой…
До войны мы топили плиту соломой, стеблями подсолнуха, в морозы — углём. Теперь всего этого не было, зато был порох, который мы вынимали из неразорвавшихся снарядов. Если подкладывать в огонь по одной палочке, горит так жарко, что печка раскаляется до красна. Но забудешься и сунешь несколько палочек, тогда беда. Шарахнет так, что чугунки вместе с кирпичами летят под потолок. У деда Сначука так и случилось. Теперь печка развалена, и дед не слышит на оба уха, но все равно подкладывает по две, а то и три палочки. А вот ни я, ни сестра Инна, не ошибались ни разу, и мама об этом вспоминала до самой смерти…
Я, почему так подробно о порохе? Летом в хате соседки тётки Куньки поселились немецкие танкисты. Два дня пили шнапс и собирали по хатам «куры — яйка», на третий день пригнали танк. Большой! Почти вровень с хатой. Поставили впритык с котушком, в котором тётка Кунька держала поросёнка, сами отправились в сад купаться. Притащили туда два котла, в которых когда-то варили еду для колхозников, и устроили помывку.
Плещутся, хохочут, гоняются голышом друг за дружкой, и не туда, что танк загорелся. Вернее, сначала вспыхнул котух, потом огонь перебросился на бак с бензином, вот и заполыхало. Пока немцы заметили, пока оделись, поздно.
Тётку Куньку отвезли на станцию и расстреляли. Хотя совсем напрасно. Ушедший на войну муж Костя оставил ей гору старых шпал и сколько угодно угля. Топи — не хочу без всякого пороха. К тому же, мама сама видела, сначала котух горел едва заметно, потом пыхнуло порохом. Там его было пачки две не меньше. Уж в чем— чем, а в порохе мама толк знала. Но вот тётка Кунька, как я уже говорил, никогда им не интересовалась.
 

 

ПОДУШЕЧКА

Когда я был совсем маленьким, крестная подарила подушечку. Сама пошила из парашютного шелка, и набила гусиным пухом. С одной стороны подушечка гладкая и тёплая, с другой вышита красивыми цветами. Но, главное, в уголке вышито моё имя. Я этим очень гордился.
Жили тогда не очень богато, зато весело. Вечерами у нас собиралась полная хата гостей. Папа играл на скрипке, мама на гитаре, остальные танцевали или пели.
Детей, конечно, отправляли в другую комнату, но двери открыты, и все хорошо видно. Особенно интересно, когда начинали разные игры. Самой любимой была «Подушечка». Кто-нибудь с моей подушечкой и завязанными глазами стоял среди комнаты, остальные вели хоровод и пели:
Подушечка, подушечка,
Моя пуховая!
Дивчынонька, дивчынонька,
Моя дорогая!
Кого люблю, кого люблю,
Того поцелую,
Тому свою подушечку
Навеки дарю я.
Все останавливались и замирали, тот, который в середине хоровода, на ощупь выбирал кого-нибудь, целовал и отдавал подушечку. Было много смеха и всяких шуток.
Однажды я видел, как папа целовал маму. Долго, долго. Я даже возмутился. Целоваться должны только парни и девушки, а, если поженились, заниматься этим не к чему.
Потом началась война, пришли немцы и забрали все тёплые вещи: одеяла, матрацы, подушки. Забрали и мою подушечку. Мама сказала, что на реке Миус остановился фронт, окопы залило дождём, и немцы стали их утеплять.
Когда немцев прогнали, мама с тёткой Олянкой запреглись в повозку и отправились на Миус искать наши вещи. Отыскали матрац, два одеяла, и четыре подушки. Кроме того, привези много простреленных осколками шинелей. Из этих шинелей мама кроила одеяла, куртки и даже валенки. Но моей подушечки в окопах не оказалось.
Мама сказала, что немцы увезли её в Германию. Очень уж она мягкая и красивая. Я думал, её привезёт папа, когда вернётся с войны. Но папа привёз только карман конфет, зажигалку, чтобы разводить огонь, и больше ничего.
С тех пор у нас в «Подушечку» больше не играли. Хату взорвали артиллеристы, дядю Лёню, дядю Федю, дядю Петра, дядю Ваню на войне убило, тётку Куньку расстреляли за танк, Басю Исааковну сожгли в концлагере, подушечку увезли в Германию. Как здесь играть?
 

 

БОТИНКИ

Когда голод, все время хочется есть. Особенно утром. Девочкам хорошо, они почти все время плакали. Даже не плакали, а тихонько скулили. Но все равно, когда плачешь, есть хочется не так сильно.
Мама говорила, что голод легче терпеть лёжа. Мы и лежали. Когда холодно и почти нечего обуть, не очень побегаешь.
К концу дня к нам заходили Васька, Колька и Нинка, и мы вместе отправлялись встречать хлеб. Вечером приходил дачный поезд, на котором приезжали с работы папа и тётка Ольга. Каждый раз папа привозил полбуханки хлеба, а тётка Ольга почти целую. Потому что у неё была специальная карточка.
Мы встречали их у переезда, и по очереди несли хлеб. Отщипнуть хотя бы крошку, никто и не подумал бы. Делили и ели хлеб только дома, но все равно нести хлеб было вкусно. Ещё по пути к переезду мы договаривались, кому нести хлеб до мостков, кому до огородов, а кому уже до самой хаты.
Прямиком через огороды гораздо ближе, но там не пройти. Приходилось делать круг по роздорскому шляху. Лишь у Васьки были настоящие немецкие ботинки с заклёпками и сыромятными шнурками. В них не страшна любая грязь. Мы в самодельных чунях из автомобильных камер ходили огородами только, когда подмораживало. Но это уже после Нового года, а до него ещё нужно было дожить. К тому же Аллочка почти все время болела, быстро уставала, и её приходилось ожидать. Не удивительно, что Васька к переезду добирался первым и потом нас дразнил.
Однажды вышли встречать хлеб, добрались до переезда, а Васьки нет. Решили, что он устал нас ждать и ушёл в гости к живущей за переездом бабе Гане, хотя в тот день Васька переживал больше всех, как бы не опоздать к поезду. Почему его не искали с вечера, — не знаю. Утро пошли на огороды, а он лежит мёртвый. Лицо и руки в грязи, ботинки застряли в землю до самых заклёпок.
Мама говорила, что Васька, когда вытаскивал застрявшие ботинки, порвал у себя внутри какую-то жилу.
 

 

ПРАЗДНИК ПОБЕДЫ

В школу я отправился сразу после войны, но первый раз День победы мы праздновали только в третьем классе. На переменке в класс пришла пионервожатая и сказала, что мы должны готовиться к празднику Победы. Выучить песни «Вставай, страна огромная!», «Катюша» и «Три танкиста». Ещё наш класс должен станцевать «Шамиля» и поставить пьесу про Зою Космодемьянскую, а третий «Б» поставит пьесу про лётчика Маресьева. Чем очень расстроила мальчишек, нам больше хотелось про Маресьева.
Тем не менее, все старательно готовились к празднику. И я с Володей Мягкоходом и Славой Шушурой, у которых папы вернулись из войны, и Колька Кукса, Толя Паня, и Серёжка Сначук, и Володя Плетень, папы которых погибли на войне. А потом на празднике дружно пели песни, маршировали и кричали «Ура!». Всем было хорошо и весело.
Сейчас я повзрослел, и не могу понять, разве может быть праздник после такой войны? Вот, когда мы выиграли в футбол у Гусарской школы, когда папа выкопал колодец с очень вкусной водой, а потом мы вдвоём с Эдиком поймали большого сама. Тогда был настоящий праздник. А здесь война, беженцы, сироты. И вообще, разве можно отмечать с радостью конец события, в котором погиб самый дорогой и единственный в мире человек — твой ПАПА? Не зря же в день Победы у нас заливалось-плакало все село.
 

 

ОФИЦЕР

Если дома было слишком голодно, мама отпускала меня с Эдиком на стацию. Несколько раз в день там проходили воинские эшелоны, и от солдат оставалось много окурков.
Пока эшелон стоял на перроне, его охраняли стрелки. У каждого стрелка винтовка с острым штыком. Нам говорили, что они могут любого застрелить или заколоть, поэтому близко не подходили. Сидели в стороне и ожидали, когда подгонят паровоз, и солдаты полезут в вагоны. На ходу они докуривали папиросы, а окурки бросали под колёса. До сих пор не пойму, почему не просто на землю или куда-то в сторону, а обязательно — под колёса?
Наконец, паровоз давал длинный гудок, и эшелон с солдатами трогался в путь. Стрелки ожидали, когда он скроется за семафором, и уходили в будку, а мы с братом бежали собирать окурки. Вместе с нами бежали и другие мальчишки. Иногда мы дрались за место, у которого стоял первый вагон. Обычно, в нем ехали офицеры, и выбрасывали самые дорогие окурки. Но мы с братом были вдвоём и почти всегда побеждали.
Однажды в ожидании воинского эшелона, чтобы чем-то себя занять, мы стали записывать номера машин и танков, которые стояли на платформах. Брат себе, я себе. За этим занятием нас поймали стрелки и объявили шпионами. Меня — немецким, а Эдика почему-то английским. Нас отвели в будку за шлагбаумом и обыскали. Вытряхнули рогатки, выклепанные из гвоздей ножички и, конечно же, окурки. Эти окурки вызвали у стрелков смех. Если шпион дошёл до того, что собирает окурки, это уже не шпион, черт его знает что!
Стоим среди будки с вывернутыми карманами, один стрелок изучает наше добро, другой спрашивает, как наша фамилия, третий записывает. Вдруг заходит офицер. Красивый! В золотых погонах, весь в орденах и со шрамом. Все стали навытяжку, тот, который писал, докладывает, что задержали подозрительных мальчишек. Мы тоже стоим навытяжку и согласно киваем головами. Мол, и на самом деле, подозрительные.
Офицер взял листок, прочитал, потом стал нас расспрашивать. Вернулся ли из войны отец, на каком фронте воевал, сколько детей в семье, для чего собираем окурки? Мы обо всем честно признались.
Он назвал нас дураками, приказал больше ничего на станции не записывать и отпустил. Перед этим вернул все кроме листочков с номерами машин и танков.
Только потом мы с Эдиком поняли, какую беду могли навлечь на родителей. Стрелок, который провожал нас до шлагбаума, так и сказал:
— Пусть ваши родители свечку за полковника поставят. Если бы не он, запомнили бы вы эти танки до новых веников.
Мы и помним. И говорим тому красивому и доброму офицеру «Спасибо!»
 

 

ФЕДЯ, ТОСЯ И ПАРОВОЗЫ

Если пригородный поезд задерживается у нашего села, и кто-то интересуется, чего стоим, ему с улыбкой объясняют: «Федя борщ доедает».
Федя, мой дальний родственник. То ли двоюродный дядя, то ли кто-то в этом роде, и его давно нет в живых. Он, как и многие из нашего села, работал на железнодорожной станции. Был, по определению мамы, вечным парубком, ни выпивкой, ни картами не интересовался, компанию ни с кем не водил. Зато любил паровозы. Никто лучше Феди не разбирался в золотниках, клапанах, поршнях и шатунах этой громадной и сильной машины. По одному только сипу мог определить, все ли хорошо в её железной душе. Но главное, Федя мог заглушить прохудившуюся трубку в паровозном котле при горящей топке. Набросает на колосники побольше угля, наденет на голову асбестовый мешок и прямо в топку…
Говорят, даже остановку у нашего села сделали из-за Феди. Раньше поезд останавливался только на Писках, теперь, совсем рядом.
Ещё Федя любил борщ, и, если в деповской столовой не варили борща или он получался неудачным, Федя бросал все дела и отправлялся домой.
До войны с работой было строго, особенно на железной дороге. Федю несколько раз арестовывали и собирались судить, но, лишь Федю сунут в кутузку, на станции выходят со строя несколько паровозов, и его возвращают в депо. А после того, как Федя отремонтировал паровоз с литерным грузом прямо на перегоне, на все его фокусы махнули рукой…
Жил Федя на краю села вдвоём с матерью — тёткой Марфой. Каждое утро она варила ему чугун борща и будила:
— Федор, вставай, на дачный опоздаешь.
— А борща налила? — спрашивал сквозь сон Федя.
— Налила, налила. Вставай, а то совсем простынет.
Федя съедал большую миску борща, с минуту сидел, прикрыв глаза, затем заявлял:
— Дэбэлый борщ сегодня получился, мамо. Насыпь, наверно, ещё одну мыску.
— Да ты з глузду зъихав, Федор! — отчаянно восклицала мать. — Дачный возле Писок свистит.
— Ничего. Посвистит, — успокаивал её Федор и снова брался за ложку…
Наевшись, надевал железнодорожную суконную куртку с блестящими пуговицами и отправлялся к остановке. Поезд уже стоял у переезда, машинист, свесившись с окошка, ругал Федю, но тот даже не поднимал голову. Шёл и внимательно слушал паровоз. Если с паровозом все в порядке, садился в ближний вагон, даже не взглянув в сторону машиниста. Если же в сипении паровоза что-то настораживало, грозил машинисту кулаком и карабкался в паровозную будку…
Года за три до войны тётка Марфа умерла, и её место заняла Тося. Она ещё соплюшкой бегала за Федей, но тётка Марфа не пускала и за порог, а, сколько жила, сколько и подбирала ему другую невесту. И богаче, и хорошего рода, да, чтобы и пара. Федя почти двухметрового роста, а Тося — чуть выше пояса. Конечно, и красивая, и работящая, но для Феди маловата.
Подходящих невест в нашем селе не было, а городские крутили носом. Так тётка Марфа и умерла, не увидев ни невестки, ни внуков.
Тося, даже не дождавшись, когда высохнет на могиле земля, перебралась к Феде, да так и жила не понятно кем. Мама как-то выгнала корову в стадо и на правах родственницы решила проверить, как они там ночуют? Оказывается, они даже спали порознь! Федя в горнице, а Тося в прихожей на широкой скамейке. Только и того, что, варила Феде борщ, будила к дачному да стирала спецовку. Мама говорила, Федя за своими паровозами даже не заметил, что у него другая хозяйка.
Но, может, мама и не права. Тетка Кунька тоже была в гостях и заметила, что на постели у Феди две подушки, и на обеих отпечатаны головы. Не станет же Федя спать на подушках по очереди? А на скамейку Тося успела перебраться, когда заметила, как мама мелькнула за окном. Стыдно ей, — не мужняя жена, и с Федей в одной кровати. Ещё тётка Кунька видела, как Тося его целовала. Прямо на улице! Тот согнулся в три погибели, а эта целует. А уж такой бирюк, как Федя, просто так кланяться не будет.
К тому же, из-за неважного столовского борща домой теперь не уходил. Тося, каким-то образом выведывала, что сегодня её Федя голодает, ставила в кошёлку кувшин с борщом, там же пристраивала бутылку молока и торопилась к железной дороге. Стояла и ожидала попутный поезд. Пассажирский или грузовой — без разницы. Машинист издали узнавал Тосю и притормаживал, кочегар на ходу подхватывал кошёлку, помощник машиниста — Тосю. Потом таким же образом высаживали у паровозного депо.
Тося кормила Федю и, принималась помогать. Подавала инструмент, вытирала с Фединого лица капельки пота, или просто сидела и смотрела, как он работает.
Где-то к полуночи с ремонтом обычно заканчивали, в топке горел огонь, и приборы показывали, что паровоз просится в путь. Федя садился на место машиниста, Тося — ему на колени и в таком виде совершался пробный пробег от депо до поворотного круга.
В те годы любимой у молодёжи была песня о трактористе Петрухе:
«По дороге, по пыльному тракту ли –
Все равно нам с тобой по пути.
Прокати нас, Петруха, на тракторе,
До околицы нас прокати!..»
А вот Федя катал любимую на паровозе. До поворотного круга и обратно. Снова до круга и снова обратно. Пока не приходил к выводу, что с машиной все в порядке. Тогда Тося бралась за висящую над головой петлю, открывала клапан и посылала всему миру победный гудок. Громкий и длинный. В диспетчерской, на стрелках, и даже у нас в селе узнавали, что Федя с Тосей вдохнули жизнь в ещё одну заболевшую машину.
Какое-то время они сидели и любовались своей работой, после спускались вниз и шли к стоящей в углу депо вырезанной из паровоза будке. Когда-то в ней был тренажер для молодых машинистов, потом её занял Федя. Хранил инструмент, запасные части, переодевался в спецовку. Здесь же стоял сбитый из досок топчан. На этом топчане Федя с Тосей и оставались до утра.
Раньше Тося работала в колхозе, но, когда перешла к Феде, на поле почти не показывалась, и, само собой, не выработала положенных трудодней. В наказание у неё отрезали больше половины огорода и запретили пасти корову в общественном стаде. Могли и судить, но к счастью, в одну из ночей начальник станции заглянул в депо, проверить, как идёт ремонт паровоза под военный состав. Там познакомился с Тосей, поел её борща и распорядился оформить сторожем депо. Никто никогда это депо не охранял, да и кому могли понадобиться паровозы? Все равно оформили. К тому же одну единственную. Получалось, сутки депо находилось под охраной Тоси, а трое — тащи эти паровозы куда хочешь.
Но Тосю все это не волновало. Любовь к Феде так застила ей глаза, что кроме него ничего не видела и не слышала. Варила борщи да вареники, носила в депо, устроила в пустой паровозной будке настоящую постель. С пуховыми подушками и марселевым покрывалом. Даже вышитую петухами шторку повесила на окно. Над топчаном пристроила Федину фотографию. Молодого, красивого, со значком почётного железнодорожника и двумя медалями
Хату тётки Марфы тоже не забыла. Выбелила и изнутри, и снаружи, да ещё и подвела сажевой краской. Скамейку у ворот выкрасила под паровоз — снизу черная, сверху красная, посерёдке белая. Все делала с песнями, и великой радостью. Наша мама давно к ней оттаяла и приглашала вместе с Федей в гости.
Потом началась война, и почти все мужчины ушли на фронт. Лишь те, кто работал на железной дороге, получили бронь. Теперь Тося в селе почти не появлялась. Днём помогала Феде ремонтировать паровозы, ночью варила еду для всей смены. И все под бомбами. Станция-то узловая, считай, вся Украина через неё едет. Даже, когда немцы заняли Запорожье, продолжали грузить эшелоны и отправлять на восток. Лишь после того, как немецкие самолёты разбомбили мост через Конку, все остановилось. Теперь ни отправлять эшелоны, ни уехать самим — не было возможности.
Когда пришли немцы, всем, оказавшимся в оккупации железнодорожникам, приказали явиться на работу. Иначе — расстрел. Снова утром и вечером у нашего села останавливался пригородный поезд, только теперь в паровозе вместе с машинистом ездил немец с винтовкой. Этот немец и убил Федю.
В то утро в паровозе что-то не заладилось. Федя, услышав подозрительное сипение, и погрозил машинисту кулаком. Это не понравилось и без того разозлившемуся за задержку поезда немцу, и он выстрелил в Федю из винтовки.
До вечера Федя лежал у железнодорожной насыпи под охраной двух полицаев, вечером его перенесли в нашу хату, обмыли, переодели, а на рассвете похоронили. Там у насыпи несколько глубоких оставшихся от бомб воронок, в одну из них Федю и закопали. Мама говорила, Феде так даже лучше. Будет лежать, и слушать свои паровозы…
Ни мама, ни тётка Кунька, ни полицаи, которые закапывали Федю, Тосе ничего не сказали. Молчали и остальные люди. Все боялись, что кинется искать убившего Федю немца, и наделает беды. Немцы-то могли расстрелять просто за недобрый взгляд, а у Тоси одним взглядом не обойдётся. Как-то одна из соседок за то, что живёт с Федей без всякой регистрации, обозвала Тосю шлендрой, так Тося вцепилась ей в косы. А здесь — Федя!
Два дня она металась в поисках. её несколько раз видели в депо, на вокзале и даже возле городской управы. Наконец, кто-то сказал правду. По-видимому, это случилось в депо или на станции, потому что в селе её больше никто не видел. Ночью Тося забралась в стоящий в депо паровоз, развела пары, и повернула реверс. Паровоз послушно выкатился из депо, пересёк поворотный круг, подхватил десяток стоящих на пути вагонов и погнал в сторону Чапаевки. Ни фары, ни света в кабине Тося не включала, а, может, и не знала, как это делается.
Мчавшийся на всех парах поезд минул отремонтированный немцами мост через Конку, проскочил Бруневский поворот и столкнулся с встречным поездом. Громыхнуло так, что даже в нашей хате зазвенели стекла.
Как это выглядело на самом деле, не знает никто, потому что даже полицаев к этому месту не подпустили. Пригнали пленных из-под Волновахи и в три дня все отремонтировали.
Сколько погибло немцев, сколько наших — тоже никто не знает. Известно лишь, что во встречном поезде было три пассажирских вагона, но, сколько людей в нем ехало, не известно.
Самое удивительное, что на наших никто и не подумал. Хотя в селе был добрый десяток полицаев, и некоторые служили немцам очень старательно, но никого не тронули. Подумали на пленных красноармейцев. Перед этим они убили двух охранников, и сколько там ушло в Дибровский лес. За ними гнались с собаками, стреляли всю ночь, но догнать не смогли. Вот на этих красноармейцев и подумали.
Но мы-то знаем, как было на самом деле. Искорёженные и разбросанные под откосом вагоны и паровозы были для нас лакомой добычей. С топливом в войну было туго, а здесь и доски, и уголь. Вот мы потихоньку мешки и набивали. Однажды соседская девочка принесла оттуда лоскут шелка. Говорит, нашла в паровозной будке. Мама, как только этот лоскут увидела, стала белой как стена. Незадолго до гибели Феди мама шила Тоси шёлковое платье. А уж она-то и ткань помнила, и свою строчку знала…
Я уже говорил, что Федя был дальним родственником нашей мамы, поэтому всю его одежду отдала нам. В первый класс я отправился в пальто, перешитом из железнодорожной Фединой куртки. Только дырочку от пули мама зачем-то вырезала вместе с куском материи…
Прошло много лет. Я с группой ученных возвращался из Камчатки, где наблюдали за извержением вулкана Ключевской. Добрались до аэропорта, а дальше стоп! У нас три мешка образцов вулканических пород, а разрешения на вывоз нет. Рядом с вулканом военный гарнизон, всякие испытания, все на контроле, а мы без внимания. Одиннадцать вечера, все разрешительные организации давно закрыты, вот мои начальники и кинулись решать проблему. Мешки с образцами свалены у входа в аэропорт, я их охраняю. На против остановились два морских офицера и завели о чем-то разговор. Высокие, в парадной форме и немного пьяненькие. На меня, как только речь одного из них услышал, таким родным повеяло — не передать. Подхватываюсь, прошу прощения и спрашиваю, откуда он родом?
— Из Украины, — удивлённо отвечает тот.
— А ближе?
— Из Запорожской области.
— А ещё ближе?
— Как ближе? — даже растерялся моряк. — Из Чапаевки. Вы тоже там были?
Вместо того, чтобы подтвердить его догадку, снова спрашиваю:
— Припомните, пожалуйста, почему утром поезд в Чапаевке долго стоит? Говорят, там что-то любопытное с Федей происходит.
— Знаю! — громко и радостно воскликнул моряк. — Это Федя борщ доедает! — И бросился меня обнимать…
 

 

ЗА ЁЛКОЙ

Это было в те давние годы, когда я учился в четвёртом классе и даже не имел представления о том, что ёлки и на зиму остаются зелёными. Сначала была война, потом голод, до ёлок ли?
А здесь ещё германская открытка, на которой ёлка выкрашена зелёной краской. Краска попала неверно, часть веток остались черными, вот я и решил, что все новогодние ёлки красят зеленной краской.
У нас-то в селе ёлки не растут, остальные деревья на зиму сбрасывают листья, и в школе на Новый год наряжали совершено голые вишнёвые ветки. Обвешают игрушками, украсят ватой, сверху пристроят бумажную звезду и радости выше неба. Водят вокруг вишнёвой ёлочки хоровод и поют:
В лесу родилась ёлочка,
В лесу она росла.
Зимой и летом стройная,
Зелёная была!
Но однажды увидел, как из поезда выходит тётка и выносит ёлку точно такую, как на открытке. Я, конечно, удивился, а мальчишки объясняют, что все правильно. Настоящая ёлка всегда зелёная. Даже загадка есть, что такое зимой и летом одним цветом?
Ещё они сказали, что за Красноградом этих ёлок не меряно. Это не так далеко, можно смотаться туда и назад в один день. Я, только представил, в какой восторг придут мои братья и сестры, если принесу домой настоящую ёлку, сразу решил: «Еду!»
Да и почему не поехать? Зима. Корову пасти не надо, в голодной хате сидеть скучно. А так даже веселее. Уже несколько раз ездил под полкой в Бердянск и даже заработал там целую кошёлку бычков. Привезу и ёлку. Только, как с ней в вагон?
Мальчишки советуют, можно за собачьим ящиком, которые устроены почти под каждым пассажирским вагоном. Собак сейчас мало, поэтому проводники возят в них кто дрова, кто уголь, кто какие припасы. Поэтому ящики на замке. Но вот сразу за каждым ящиком две перекладины, даже человека выдерживают. Главное, со стороны почти незаметно. Они ездили. Если хорошо ёлку привязать, тоже доедет запросто…
Известно, ёлку положено рубить «под самый корешок». Но топор в такую даль не потащишь, вся надежда на обломок ножовочного полотна, которым я пользуюсь вместо ножа. Я легко перепиливаю им любую палку, нужно только покрепче прибинтовать тряпку, которая на полотне вместо ручки.
Сунул в карман это полотно, кусок лепёшки, сказал домашним, что отправляюсь гостить к деду Паньковичу, а сам на станцию.
Пока не было поезда в сторону Краснограда, собирал окурки. Вообще-то, я не курю, но с табаком сейчас проблема, и на базаре за стакан окурочного крошева платят два рубля, а это килограмм хлеба или целый литр молока!
На мне доставшаяся от погибшего во время войны дяди Феди железнодорожная куртка, поэтому на станции принимают за своего. В ней я могу собирать окурки даже в паровозном депо, куда обычно пацанов не пускают.
Наконец, пришёл поезд. Помогаю какой-то тётке затащить узлы в вагон, получаю в плату две конфеты-подушечки и забираюсь под нижнюю полку. Топают сапоги и ботинки, звенят бутылки, доносятся разговоры, но меня нет. Лежу, сосу конфету и слушаю, как подо мною стучат на стыках колеса.
Проснулся у самого Краснограда., глянул в окно и увидел ёлки! Стоят родимые, словно на германской открытке. Одна зеленее другой. Дождался остановки, удостоверился, что бердянский поезд будет только вечером, стоит ровно пять минут, и ударил по шпалам.
Наверно, я не добрался до настоящего леса, и эти ёлки были посажены людьми. Слишком уж ровными рядами они стояли. Все высокие и, чтобы найти подходящую, пришлось забраться довольно далеко. Наконец, выбрал, спилил, примотал ветки к стволу подобранной у депо проволокой и понёс к станции. То ли, потому что до Нового года ещё целая неделя, то ли люди брали себе ёлки в другом месте, но до самого вокзала не встретил ни одного человека.
Темнело. Осталось самое лёгкое: дождаться поезда, пристроить ёлку за собачим ящиком и забраться в вагон. Напился из бачка воды, доел лепёшку, здесь и бердянский поезд светит фарой. Ещё издали намечаю вагон с собачьим ящиком, лишь остановились колеса, ныряю под вагон, заталкиваю за ящик ёлку и привязываю.
И все было бы нормально, Десять раз успел бы пробраться в вагон, залезть под полку и спокойно укатить домой, но здесь в ящике заскулила собака, и между досок просунулся её нос. На ящике огромный замок, к тому же с той стороны ходит проводница. Я вижу её валенки в калошах, слышу, как перекликается с другими проводницами, кого-то ругает. Торопливо достаю обломок пилы и принимаюсь пилить заднюю стенку. К счастью, она изгрызена собачьими зубами, а обломок пилки совсем новый. Перепиливаю первую доску, вторую и третью выламываю руками. Собака мешает её спасать, скулит, лижет пальцы. Я пытаюсь её успокоить, и даже угощаю куском лепёшки. Наконец, она протискивается в дырку, спрыгивает вниз и исчезает в темноте. В то же мгновенье вагон качнулся и поплыл. Как был, с обломком пилки в руке выпрыгиваю из-под колёс и попадаю в объятия дежурной по станции.
Нужно же так не повезти! На весь перрон одна единственная тётка, и я прямо ей в живот! Она сразу сгребла меня так, что я не мог пошевелиться. Осталось, греться в её объятиях и провожать глазами поезд, на котором уезжала моя ёлка.
Скоро я стоял в кабинете перед высоким пожилым мужчиной, который оказался начальником станции, и рассказывал о своих приключениях. Мол, ехал под лавкой из Бердянска в Чапаевку, проспал остановку, и разбудили только в Краснограде. Хотел возвратиться обратным поездом, а здесь эта тётка.
Начальник внимательно выслушал, поинтересовался, сколько мне лет, жив ли отец, большая ли семья? Затем вдруг спросил, почему на мне форма железнодорожника?
— Это дяди Феди. Его немцы застрели. Как раз сюда попали, — показал я на латку, пришитую напротив сердца. — Воронянский фамилия. В депо работал. Его ещё паровозным доктором звали. Когда застрелили, бабушка Марфа нам всю его одежду отдала, мама мне и перешила.
— Это Федя, который борщ доедает? — улыбнулся начальник станции. — Знал его, как же не знать? Его и в наше депо вызывали. Говорит, пока вкусный борщ не сварите, к паровозу не подойду. — Глаза начальника станции стали совсем добрыми. Он открыл ящик, достал кусок хлеба и дал мне. — На, пожуй. Вижу, голодный как волк.
После стукнул кулаком по стене, тотчас на пороге появилась дежурная, которая меня поймала.
— Нина, отведи этого героя в детприемник. Скажи Тане Алексеевне, чтобы требование на билет выписала. Пусть у неё переночует, а утром отправим домой.
— Не надо утром! — запротестовал я. — Лучше вечером.
— Зачем вечером? — насторожился тот.
— Понимаете, у вас здесь ёлки, а у нас нет. Новый год скоро, мне бы хоть маленькую.
— Видишь, какой хозяйственный! А я все думаю, почему ты «проспал» Чапаевку? — рассмеялся начальник станции. — Дам я тебе ёлку. У нас на складском дворе целую машину выгрузили. Любую и выберешь. Нина, это племянник Феди Воронянского. Помнишь, из Чапаевки паровозника присылали?
Та и себе улыбнулась:
— Помню. Это, который борщ любит? — Затем посмотрела на меня. — Там не твоя собака в дверь ломится?
— Моя! — воскликнул я удивлённо, метнулся за порог, и только теперь смог рассмотреть небольшого рыжего пса, который стоял у крыльца и во всю молотил хвостом. Я присел перед ним, погладил, поправил ошейник и отдал кусок недоеденного хлеба. По всему видно, пёс признает меня за хозяина. Жамкнул хлеб, лизнул в нос, затем попробовал обнять. Скоро вдвоём предстали перед начальником станции. Тот удивлён больше прежнего:
— Так ты что — под лавкой с собакой ехал? Сам зайцем, и собаку зайцем?
Согласно киваю. Мол, виноват. Оба зайцами.
— Ну, ребята! С вами не соскучишься. Такой шпингалет, а собаку зайцем провёз! Даже удивительно.
Не знаю, как я, но пёс и на самом деле оказался удивительным. Пока дежурная заканчивала свои дела, я успел узнать, что он умеет «служить» и «даёт голос». Представляете? Сидит, смотрит, потом ни с того, ни сего, вытянулся, как говорит дед Панькович, «Во фрунт» и «Гав!».
Я сразу же назвал собаку Дозор. Недавно читал рассказ о собаке, которая жила у пограничников, тоже выполняла разные команды, а потом и поймала настоящего шпиона. её тоже так звали.
В детприемнике меня встретили радостно. Там жило человек десять ребят и две девочки. Кто постарше, кто поменьше. Самому маленькому Тимке вообще пять лет. Всех, как и меня, поймали на вокзале или в поезде. Народ вольный, и уже соскучился за приключениями, а здесь я с учёной собакой и полным карманом окурков. Вот и обрадовались.
Руководила детприемником однорукая милиционерша Таня Алексеевна. В солдатской гимнастёрке и с орденами. Спросила, как зовут, проверила, нет ли вшей, и отвела в класс, где собралась вся её команда.
Я честно рассказал, что приехал сюда за ёлкой, спилил и спрятал за собачий ящик, потом обнаружил запертую в ящике собаку и принялся выручать. Собаку-то выручил, а самому сесть на поезд не получилось. Начальник станции пообещал завтра утром отправить домой. Даже пообещал другую ёлку.
Пока мальчишки со знанием дела изучали мою пилу, бегали в туалет курить, девочки с Тимкой кормили Дозора и давали ему разные команды. Тот с удовольствием выполнял, и всем было весело.
Потом отправились к Тане Алексеевне просить, чтобы оставила меня в детприемнике хоть на один день. Мальчишки заявили, что мне нужна настоящая ёлка, а не «фуфло», которое свалено на складском дворе.
На следующее утро нас покормили привезённым из больницы завтраком, и все, включая девочек и Тимку, отправились в настоящий лес за ёлкой. Там и вправду, все было иначе, чем вчера. Тенькали синички, стучали дятлы, везде встречались следы разных зверей. Дозор обнюхивал их и порывался в погоню, но девочки отзывали его, и мы шли дальше.
Наконец, нашли и спилили понравившуюся всем ёлку, но выбрались из леса не на дорогу, а прямо на пшеничное поле. Там и случилось самое замечательное приключение. Прямо из-под ног вдруг выскочил заяц и бросился наутёк.
Пацаны сто раз ездили в поезде зайцем, но настоящего зайца видели первые. Не зря же ни один не вспомнил стишка о зайчике под ёлочкой, но вот вычитанный на вокзале орали вслед зайцу до единого: «Есть зайцы серые, есть зайцы белые. А ты, какого цвета, товарищ без билета?» А «Товарищ без билета» во всю чесал зеленями, только мелькали штаны, сзади нёсся наш Дозор и гавкал на весь мир. Потом все сошлись во мнении, если бы вспугнули зайца ближе к Дозору, тот обязательно его догнал.
Днём пришла бричка из детского дома, увезла с собой обеих девочек, Тимку и ещё одного мальчишку. Мы провожали их, и всем было немного грустно, а Татьяна Сергеевна даже заплакала. Я никогда не представлял, что боевой милиционер может плакать.
Я переночевал в детприемнике ещё одну ночь, и с рассветом вместе с двумя мальчиками, Дозором и ёлкой отправился на вокзал. Начальника станции там не было, но все равно мне вручили билет на поезд и ещё одну ёлку. Мальчишки с гордостью подтвердили, что, хоть эта и не совсем «фуфло», но наша куда лучше. Мы пристроили обе ёлки за собачьим ящиком и даже проверили, нет ли в ящике собаки? Затем я подарил мальчишкам ножовочное полотно, и они убежали в детприемник, а дежурная по вокзалу поручила меня вместе с Дозором проводнице и попросила довезти до Чапаевки. Сама ушла к начальнику поезда решать какую-то проблему.
На этой станции меняли паровоз, до отправления поезда оставалось минут двадцать, а билет жёг руку. Там же денег на три двухкилограммовые буханки хлеба! Касса рядом, и возле неё очередь. Вместе с Дозором спрыгиваем на перрон, бежим к кассе и продаём билет стоящему в конце очереди дядьке. Теперь можно ехать и нам.
Я не стал заходить в вагон, а остался в тамбуре. Вдруг стало страшно. Нет не потому, что едем с Дозором зайцами. Проводница-то билет уже видела, а дыр в карманах у меня хватало. Просто забоялся, что кто-то узнает собаку и отберёт. Стоял, в тамбуре и смотрел в окно, а Дозор дремал рядом. Проводница вынесла мне кусок хлеба с жареной рыбой, погладила Дозора по голове и ушла. Я честно поделился с Дозором, и мы неплохо поели. Вдруг проводница приносит ещё миску всяких объедков, говорит, что это из ресторана, и ставит перед Дозором. А там ломтики колбасы, варёной курицы и почти целая булка. Теперь Дозор делился со мной, а булку я спрятал в карман.
Время тянулось ужасно долго. Все, кто проходил мимо, с подозрением смотрели на собаку, отчего у меня все холодело внутри.
Наконец наша станция. Спрыгиваем со ступенек и вытаскиваем из-под вагона ёлки. Я боялся, что они выпадут, а ёлки даже не сдвинулись с места. Идём по перрону, я несу обе ёлки, а здесь встречный поезд, которым я ехал в Красноград. Ещё издали вижу, как из вагона спускается знакомая проводница в валенках и калошах, ныряю за вокзал и жду отправления. Ведь это из её ящика я умыкнул Дозора.
У тоже нас узловая станция, и тоже стоянка больше двадцати минут, поэтому ждать придётся долго. Здесь меня и осенило. Ведь под этим вагоном я три дня тому назад спрятал ёлку, а если она ещё там? Перетаскиваю свою поклажу к какому-то навесу, привязываю Дозора, и нарезаю круг возле поезда. Мой вагон третий от хвоста. Ныряю под вагон и сразу же вижу мою ёлку! …
Идём вдоль села, тащим три ёлки. Одну я, две Дозор. Привязал к ошейнику, он и волочит их за милую душу. Везде снег, ничего с нашими ёлками не станется.
Ещё на станции мне предлагали продать за хорошие деньги, но я не согласился. Одну отдам дяди Фединой сестре тётке Зине. У неё две маленьких девочки, отца нет, а дядю Федю убили. Пусть будет подарок от начальника станции и тётки Нины. Они дядю Федю очень уважают.
Вторую отдам Вере деда Паньковича. Она, хоть и взрослая, но называет меня женихом и любит больше всех. Никогда не отпускает без угощения. Теперь угощу её сам. Ёлкой!
Третью, которую срубил вместе с мальчишками, поставим дома. У нас всегда полно гостей. Пусть приходят и смотрят.
Так шли с Дозором по селу и дарили ёлки. Все удивляются, спрашивают, откуда все это? Ещё хотят узнать, где я взял такую собаку, а я ничего. Поздравляю с наступающим Новым годом, и покатили дальше.
Правда, дома случилась осечка. Мама сразу же решила, поставить ёлку в школе. Чего это мы будем давиться ёлкой, а вся школа водить хоровод вокруг облетевшей ещё осенью вишни?
Так что мне досталось всего три нижних веточки от ёлки, которые мы с сёстрами отломали от большой ёлки и нарядили в нашей хате. Ещё достался Дозор и маленькое колёсико от часов, которое подарил на прощанье пятилетний Тимка. И все.
Через два дня мама пришла из школы и сказала, что ёлку уже нарядили. Завтра с утра первый класс будет встречать Новый год, а нашему очередь только через два дня. Мне стало очень обидно. Как же так, возле моей ёлки и без меня? Когда все уснули, оделся и пошёл к школе, оторвал фанерку, которой заменили разбитое стекло, и забрался в класс. Там пахло хвоей и свежеиспечённым хлебом. Блестели игрушки. Полоска луны освещала только краешек ёлки. Я разглядел висящего на ветке плюшевого медвежонка, вырезанных из бумаги рыбок, заячий хоровод и большой пряник. Это от него в классе стоял хлебный дух. Но вот большой красной звезды под потолком, которую склеил и выкрасил наш папа, разглядеть не получилось. Все равно, наверно сейчас моя ёлка очень красивая. Обидно, что её не увидят мальчишки из детприемника. Они были бы не меньше счастливы, чем когда гнались за зайцем.
Я улёгся под ёлкой на спину, с удовольствием вдыхал хвойный дух, пока не уснул. Прокинулся от какого-то хрумканья. Это Дозор забрался через окно, стал «во фрунт» и грызёт пряник. Луна поднялась, светит прямо в окно, отчего вся ёлка блестит и струится, словно живая. Я снял в ветки недоеденный пряник и отдал Дозору. Затем добыл себе тот, который висел повыше, и мы вместе выбрались из класса. Поставил фанерку на место и отправился домой. Довольный Дозор бежал следом.
Как бы там ни было, но Новогоднюю ёлку мы с ним отметили раньше всех.
 

 

ДРАННИКИ

Дядька Крутен работал в колхозе конюхом. Ему многие завидовали. Можно приносить домой сколько угодно лошадиных катышков, и кормить ими свинью. Но однажды Крутена ударил копытом жеребец Валет, он долго болел и «не выполнил минимума». Так говорили о тех, кто не выработал сколько там положено трудодней. За это у него отрезали пол огорода. С картошкой, кукурузой и подсолнухами. Лишь только посеял, ещё толком и не взошло, а они отрезали.
Теперь даже ступить там было нельзя. Иначе тюрьма.
Отрезанный огород густо взялся бурьяном, и всходы подсолнуха и кукурузы сразу погибли, а картошка выросла. Мелкая, как горох, но тогда были рады и такой. Дядька Кратен не удержался и накопал полное ведро. Его арестовали и дали два года. Там он скоро умер, потому что никак не мог выздороветь от Валета.
Зимой бурьян с Крутенового огорода собрали на топливо, а, лишь оттаяло, мы принялись выковыривать из земли перемороженную картошку. Теперь было можно. Из такой картошки, если перемолоть, получались вкусные лепёшки — дранники. Мы ели дранники и говорили
— Слава Богу, что Крутена так быстро отправили в допр, а то всю картошку выкопал бы…
 

 

СТАНЦИЯ ЧОП

Случалось, у нас в доме не было даже горсти крупы, чтобы сварить кондер, — жидкий в несколько крупинок суп, без картошки и каких-либо приправ. Вся надежда была на хлеб, который папа получал на карточку. Папа резал его на ровные дольки, и всей семьёй определяли, кому какой кусок достанется. Для этого Инна или Лида отворачивались лицом к стене, папа брал кусок и спрашивал: «Кому?». Сестра говорила: «Эдику…Аллочке…Мне…Славику…». Каждый брал свою долю и принимался есть.
Ели, не торопясь, смакуя каждую крошку. Иногда, чтобы придать этому особый шарм, переламывали свой хлеб на два кусочка. Тот, который поменьше, объявлялся «салом», побольше — оставался хлебом. Вот и кусали то один кусочек, то другой, приговаривая: «Сало, хлеб. Сало, хлеб…». Так было намного вкуснее.
Вечером, когда ложились спать, папа рассказывал всякие истории. Чаще всего о еде. Особенно нравилась нам, как у бабушки Марфы прокис целый подойник не процеженного молока, и его пришлось вылить. Когда доишь корову, в молоко попадают шерстинки, его нужно процедить через кусок марли и отнести в погреб. А здесь понадеялись друг на дружку, оставили не процеженным в тёплых сенях, оно и прокисло. Поросёнка тогда бабушка Марфа не держала, телёнку прокисшее молоко давать побоялись, взяли и вылили целое ведро молоко на землю…
Мы по несколько раз переспрашивали, собрали ли с этого молока сметану, полным ли был подойник, сильно ли прокисло или ещё можно было процедить?
Ещё папа рассказывал, как во время войны под Ростовом немцы разбомбили вагон с подарками для бойцов, а люди ступали грязными сапогами прямо по конфетам и пряникам.
Но больше всего мне помнится история с мукой. Перед голодным годом у нас все лето не было дождя, но зима была снежная, и пшеница, хотя и неважная, все же уродилась. Колхоз выполнил хлебосдачу, и председатель распорядился выдать остатки на трудодни. Нам досталось два мешка пшеницы. Один папа отвёз на мельницу, смолол муку, и мама испекла три больших белых паляницы. Больше не успела, потому что из района пришло распоряжение отобрать у колхозников всю полученную ими пшеницу.
В тот же день мешок пшеницы и почти полный мешок муки погрузили на бричку и отвезли на элеватор, а оттуда на станцию Чоп. Дедушка Колотий, который работал на железной дороге, говорил, что в Чопе все перегрузили в другие вагоны и отправили в Румынию. В Румынии железная дорога намного уже, и наши вагоны к ней не подходят.
Мы никак не могли взять в голову, зачем румынам наша мука? Все знают, что они едят только кукурузную мамалыгу. Когда была война, стоявших в нашем селе румынских солдат дразнили: «Мамалыга-молоко, Румуния далеко!». Они ничуть не обижались и согласно кивали головами.
Поэтому нам казалось, во время погрузки румыны сразу же доглядели, что взяли не то, и выгрузили нашу муку. Стоит лишь доехать до станции Чоп, как сразу увидишь наш мешок. Он приметный. Папа написал на нем чернилами нашу фамилию, и никто никогда ни на мельнице, ни на колхозном току наш мешок не трогал…
 

 

ЖУК КУЗЬКА

У маминого папы дедушки Колотия длинный язык, из-за него он часто попадал в неприятности. Мама рассказывала, когда в село пришёл первый трактор, дедушка долго ходил вокруг него, затем спросил тракториста:
— А где у него это самое?
— Чего о? — не понял тракторист.
— Никак не соображу, откуда у него выпадает кизяк, — показал дедушка на трактор.
— Да откуда же у трактора взяться кизяку? — удивился тракторист. — Он же на керосине работает. Дым один.
— Ну, если кизяка нет, — хлеба нам не видать! — уверенно заявил дедушка и загремел в кутузку. Спасло его умение шить хромовые сапоги, до которых было в ту пору охочее начальство. Ещё в первую мировую войну дедушка Колотий попал в германский плен, и там, в плену научился этому ремеслу. Теперь посулил кому-то пошить сапоги со скрипом, его и отпустили…
Второй раз дедушку забрали за то, что хвалил немецкую жизнь. А может, ругал, — понять трудно. К немцам перед войной у людей был особый интерес, а он там прожил, считай, три года. Его сельчане и спрашивают, что, мол, это за народ? Дедушка и объяснил: «Куда культурней нас, живут богато и порядка больше. Плохо одно — каждый, словно собака, из своего черепка ест. Так, чтобы сесть да всей семьёй из одного полумыска борщ похлебать, — ни в жизнь. Заразные они, что ли?» Снова дедушку забрали в район, и снова он шил сапоги на всю милицию…
Последний раз, уже на моей памяти, он влип за жука кузьку. Когда вагоны с пшеницей отправляли на станцию Чоп, её тщательно проверяли. За кордон заразу везти нельзя. Дедушка Колотий возьми, да и напиши на вагоне мелом, что там обнаружен жук кузька. Все всполошились, нагнали милиции, стали проверять карманы и нашли у нашего дедушки мел.
В этот раз его держали месяца три, но ему все же удалось доказать, что мел держал при себе для сапожного дела. Хотя, как рассказывала мама, в пшенице и на самом деле нашли кузьку. Выгребали тогда у людей все до единого зёрнышка, не глядя…
 

 

НАШ ДЯДЬКА

У мамы были одни сестры, папины братья погибли на войне, поэтому родных дядек у меня с Эдиком не было. Но все равно дядька у нас был. Правда, мы не помним его имени и никогда не были в гостях, но более родного дядьки для нас не существовало.
Подружились случайно. Узнали, что возле разбомблённой немцами железнодорожной будки остался сад. А где сад, там пожива — сохранившаяся с прошлого года груши, яблоки или ещё что. Осенью за листьями не разглядеть, а ранней весной на виду.
До будки больше пяти километров, но очень хотелось есть, вот и отправились. Ни груш, ни яблок не нашли, зато наелись клея. Так у нас называют живицу, которую выделяют деревья, чтобы залечить раны. Иссечённые осколками вишни буквально сочились янтарным, необыкновенно вкусным клеем. Даже в сытые годы он был лакомством, а сейчас — говорить не приходиться. Вот клеем и объелись.
Правда, меня лишь немного подташнивало, а вот у Эдика схватило живот. Десять шагов ступит и ложится на шлях. Испугались страшно. Недавно в нашем селе умерла целая семья. Сварили овса, наелись, легли спать и не проснулись. Мама говорила, от голода кишки у них стали как папиросная бумага. Вот овёс их и попротыкал. А если у Эдика они от клея слиплись и вот-вот прорвутся?
Эдики валяется среди шляха, воет и прислушивается, не рвутся ли кишки? Я топчусь в растерянности. Вдруг этот дядька. Высокий, бородатый с ручной тележкой. Колеса у неё от пулемёта, кузовок из лозы. Быстро все сообразил, наказал мне собирать бурьян для костра, сам достал из кузовка ведро и побежал в балку за водой. Я и охапки набрать не успел, а он уже возвращается. В одной руке ведро с водой, во второй суслик. Говорит, на наше счастье, на его нору наткнулся.
Ловко так с суслика шкуру снял и принялся мясо в этом же ведре варить. Добавил туда травы, разных корешков, из ведра вкусный пар облаком.
Эдик о кишках сразу забыл, вместе со мной бурьян собирает, а дядька ругается:
— Здоровые парни, а эту гадость есть придумали! Запорожские казаки в степи без продуктов месяцами в дозоре стояли — морды во! Здесь же сусликов не считано. Нет сусликов — лови тушканчика, зайца, гадюку или ящерицу. Это же мясо!..
Втроём сварили и съели суслика, напились бульона и покатили. По пути сплошные балки. То спуски, то подъёмы. На подъёмах мы с Эдиком тележку тащим, на спусках влезаем в кузовок, и нас везёт дядька. Не успели оглянуться, уже село…
С тех пор и пошло. Чуть свободное время, отправляемся в степь. Бродим и промышляем. Больше всего, конечно, доставалось сусликам, но ловили ещё много чего. Даже жабами не брезговали. Правда, дома об этом не говорили. Стыдились. Почему стыдились — не пойму до сих пор. Не зря же сестёр подкармливали на чердаке или за сараем.
К полудню старались выйти на шлях, встречали нашего дядьку, варили добычу, обедали и вместе возвращались в село. Снова через балки, и снова то помогали тащить сочинённую из пулемёта и ивовой корзины тележку, то ехали в ней. При этом, конечно, представляли, что мчимся в броневике или настоящем танке, и пели геройские песни. Счастливей нас не было в мире.
 

 

ПЕМИКАН

У нас в школе была настоящая библиотека. Правда, она занимала в шкафу всего две нижних полки, но большей мы с Эдиком никогда не видели. Самой интересной в библиотеке была книжка о маленьком Кише, который охотился на белых медведей. В его селе, которое на самом берегу Северного Ледовитого океана, тоже был большой голод. Многие дети умирали, но у взрослых мужчин охотиться на белых медведей, которых там видимо-невидимо, не получалось. Тогда пришёл маленький Киш и сказал мужчинам: «Вы неважные охотники! Вокруг полно белых медведей, а ваши дети умирают от голода. Завтра я отправлюсь на охоту и добуду самого большого медведя».
Все стали с него смеяться, а он сделал из жира маленький шарик, заморозил и вложил в середину китовый ус. После отправился на поиски медведя, нашёл и бросил шарик перед его мордой. Медведь проглотил шарик, жир растаял и китовый ус проткнул ему живот.
Киш шёл следом за раненым медведем до тех пор, пока тот не упал замертво. Киш вернулся в село, сказал всем, где лежит убитый им медведь. Мужчины отправилось по следу мальчика, и принесли столько медвежьего мяса, что хватило на все село.
Мы с Эдиком, как только прочитали эту книжку, сразу же решили охотиться на белых медведей. Нам было неважно, что эти медведи гуляют у самого Северного полюса, неважно, что до этого ничего крупнее суслика добывать не приходилось. Главное, что медведи там есть, и маленькие пацаны на них охотятся. Если Киш накормил одним медведем все село, почему не попробовать и нам?
Тогда мы тоже вернёмся к себе в колхоз имени Папанина и скажем мужчинам:
— Вы неважные охотники! Вокруг полно белых медведей, а ваши дети умирают от голода! Идите по нашему следу и принесите мясо для всех.
Подговорили на это дело Петю Гончара, Толю Паню, Раю Жучку, с которой сидел на одной парте, и Володю Мягкохода. Правда, Мягкоход не из нашей улицы, но у него есть Рябчик, а без собаки на Северный полюс ни один охотник не отправляется.
Вот такой компанией начали готовить в нашем сарае полярную экспедицию. Мастерили нарты, тренировали Рябчика, ковали ножи и копья, сушили пемикан.
Пемикан это мука, перемешанная с мясом сусликов. Им мы должны питаться во время охоты. После уже съедим Рябчика. Конечно, собаку жалко, но почему-то во всех книжках о полярных путешествиях, когда заканчивается пемикан, полярники съедали собак.
Из-за пемикана наша экспедиция и провалилась. Заготовленный по рецептам писателя продукт протух и вонял так, что невозможно было зайти в сарай, а корова Зорька рыла землю и ревела на все село. Мама отхлестала нас с Эдиком хворостиной и приказала выбросить полярное питание в балку.
Ох, как оно благоухало! Когда ветер дул со стороны балки, люди затыкали носы.
Лет через двадцать я угадал знакомый запах, когда прилетел в чукотский посёлок Певек. Оказывается, это чукчи угостили живущих в интернате детей прокисшим моржовым мясом, его аромат по посёлку и пошёл. Не знаю, как при этом вели себя местные коровы, но вот учительницы теряли на уроках сознание, и в школе пришлось объявить каникулы.
У чукчей этот продукт называется капальхен, и считается самым питательным и полезным продуктом. Готовят его очень просто. Копают яму, забрасывают кусками моржового мяса вместе с шкурой и салом. После чего зарывают. Через три-четыре месяца капальхен готов. Можно отрывать и есть. Знай об этом, мы, когда задумывали полярную экспедицию, прокладывали бы маршрут не через Гуляй Поле, а через Чукотку. Там этого капальхена навалом.
К тому времени, когда я вырос и попал в край белых медведей, голод давно закончился. Убивать этих зверей было не к чему, но посмотреть хотелось. Я упросил своего друга охотника Кальяну, тот запряг собак, и мы покатили по льду Северного Ледовитого океана. Ехали долго. Наконец среди торчащих из замёрзшего океана ледяных торосов увидели медвежий след, а потом и самого медведя. Собаки в нашей упряжке все время лаяли, он услышал лай и присел посмотреть, кто это едет?
Кальяна зарядил на всякий случай карабин, мы подъехали совсем близко, и принялись смотреть друг на друга. Мы на медведя, а медведь на нас.
Оказывается, он не белый, а жёлтый, словно только что вылупившийся цыплёнок. Только нос, как и на картинках, черный как уголь. Кальяна сказал, что медведь, когда подкрадывается к отдыхающим на льду нерпам, прикрывает свой нос лапой. Иначе нерпу ни за что не поймать.
Мы налюбовались медведем, я бросил на лёд несколько кусочков моржового сала, затем отъехали в сторону, и стали наблюдать за медведем снова. Мне было интересно, будет он жевать сало или проглотит целиком? Это вызывало у нас сомнение ещё перед тем, как мы с Эдиком собирались в поход. Рябчик Володи Мягкохода тщательно разжёвывала даже пойманную муху, словно она из одних костей, а здесь целый кусок! Жуйнет медведь приманку, уколется китовым усом и выплюнет.
Но все нормально! Медведь сразу же направился к разбросанному по льду салу, собрал и проглотил словно пылесос, ни разу не жевнув челюстями. Затем принялся с надеждой смотреть в нашу сторону. Не угостим ли вкусной моржатинкой ещё?
Значить, в книжке о маленьком Кише все было правильно, и, если бы у нас было достаточно пемикана, мы добрались до Северного Ледовитого океана, устроили замечательную охоту и завалили бы медвежатиной все село!
 

 

СОЛО НА НИТКЕ

Война дважды прошла через наше село, поэтому люди жили очень бедно. Бывали дни, когда даже не топили плиту. А зачем её топить? В хате не очень холодно, а варить нечего. Погрызём подсолнечного жмыха, тем и сыты.
Когда уж совсем сводило животы, шли в гости к бабушке Марфе. Лида, Инна, Поля, Эдик, Аллочка, Виталий и я. Бабушка Марфа особых восторгов от нашего нашествия не проявляла, но куда бедной деваться? Родня! Поохает, поахает и принимается готовить обед. Непонятно откуда добывает несколько картофелин, мешочек с крупой и варит суп.
Мы вертимся вокруг неё и плиты, на которой в чугуне варится суп. Подкладываем в огонь солому, щупаем чугун — скоро ли закипит, тайком заглядываем под крышку — хватит ли на всех? Толкаемся, галдим, словно воронята. Мне кажется, бабушка Марфа всех нас даже по имени не помнила. Особенно мальчишек. К тому же её смущало городское имя Эдика. Поэтому всех называла Гладиками. Но все равно, мы её любили. Низенькую, полную, краснощёкую, немного ошалевшую от нашего гама, но все равно уютную, словно недавно протопленная лежанка.
Когда упреет крупа и проварится картошка, приходило время наш суп сдабривать. Бабушка Марфа открывала ключиком сундук и доставала кусочек старого сала. Был этот кусочек меньше спичечного коробка, привязан на нитку, словно лоскуток материи, которым играют с котёнком. К тому же варенный переваренный, потому что побывал во всех супах и кондерах, которые варила бабушка Марфа с самого начала войны. Она опускала сало в кипящий чугунок и принималась считать до десяти. После этого сало должно было снова отправиться в сундук. К счастью, даже такой короткий счёт бабушка Марфа знала неважно, мы усиленно помогали ей и, конечно, сбивали с толку. Счёт начинался сначала. И вот так раза три или даже четыре.
Наконец, счёт доходил до десяти, сало снова отправлялось в сундук, и все садились за стол. Когда возвращались домой, хвастались, до чего же жирного «супца» наелись у бабушки Марфы!
 

 

ШЕРСТЮК

У нас была война... У нашего папы был боевой друг. Звали его Шерстюк. Вместе воевали, в одном бою ранило, рядышком лежали в госпитале. У папы ранение лёгкое, а Шерстюку попало в грудь. Вот папа за ним и ухаживал. И кормил из ложки, и на горшок усаживал. Папа говорил, что в начале войны от такой раны Шерстюк обязательно умер бы, потому что побеждали немцы. Теперь побеждали наши, и его друг выжил.
После ранения Шерстюк возвратился домой, поселился в днепровских плавнях и все время нас подкармливал. То пришлёт кошёлку карасей, то большую щуку, а то и живого сома. Однажды привёз полудикого поросёнка. Немцы разбомбили свиноферму, свиньи сбежали в плавни и поженились с дикими кабанами. Одни поросята родились полосатыми, другие почти нормальными, только с очень темной шерстью. Вот того, который посветлее и без всяких полосок, Шерстюк нам в мешке из-под муки и привёз. Мама говорила, раньше цыгане, когда воровали поросят, прятали их в мучные мешки. Поросёнок завизжать хочет, воздух вдохнёт, ему мука весь голос и испортит. Хрюкнет еле слышно и все.
Шерстюк думал, что этого поросёнка мы сразу съедим, а мы его полюбили. Поселили в сарай и назвали Шерстюком. У нас в селе так принято, кто котёнка или курицу подарит, сразу в знак уважения его именем зовут. У соседей был петух Сначук, который достался им от деда Сначука, а у нас — поросёнок Шерстюк.
Из-за этого был смешной случай. Папа дошёл до самой Вены, возвратился домой и, как только нацеловались, спросил:
— Как там Шерстюк? Живой?
— А куда ему деться? — отвечает мама. — Где-нибудь в сарае валяется или мышей ловит. Он с ними лучше кота справляется.
У папы глаза на лоб. Он-то про человека спрашивает, а мама думала, о поросёнке.
 

 

Я БОСИКОМ

У нас была война... Когда наступала весна, дома нас не удержать даже конями. Дома все давно съели, а на воле этой еды не меряно. Можно нарвать возле речки конского щавеля, можно отыскать на пустом огороде перезимовавшую картофелину, а ещё лучше головку лука. Картошка-то лежит под землёй молча, а лук — чуть затеплило и — взошёл. А уж вкусный!
Но лучше всего зиму переносит топинамбур, который у нас называют земляной грушей. Какой уже год на Выселках не ступала человеческая нога, а он растёт и растёт. При немцах там были позиции, и все вокруг заминировано. Потом наши бойцы прогнали немцев, поставили вокруг столбики с надписью «Мины». С тех пор туда никто не ходит. Боятся.
А Колька Кукса не боится. Он знает, что немецкие мины взрываются только, если наступит кто-нибудь тяжёлый — корова или взрослый человек. А, если заяц — ни за что. Иначе зайцы давно бы взорвали все минное поле. Поэтому Колька смело ходит на Выселки, и каждый раз приносит полные карманы сладких картошек топинамбура. Его мать — тётка Наташка очень переживает, что взорвётся, и ругается, а он её успокаивает:
— Не бойся, мамка, я босиком.
Мы с Эдиком пробовали. И правда, если ступать осторожно, голая нога почувствует железо и можно быстро отдёрнуть. Но все равно очень страшно.
 

 

ПОРОСЁНОК И КУКСА

У нас была война... Так Колька и ходил героем на Выселки, да объедался топинамбуром, пока не появился наш поросёнок. Шерстюк-то родился в плавнях, а там мины на каждом шагу. Немцы этими минами хотели отгородиться от партизан. Но дикие свиньи чуяли мину лучше всякого миноискатели и натоптали между ними целые тропы. По этим тропам партизаны к немецкому гарнизону и подбирались.
Не удивительно, что наш поросёнок, поймав запах топинамбура, спокойно пробрался через минное поле и за неделю выкопал все картошки. Кукса туда, а там, словно плугом перепахано. Он, понятно, рассердился на Шерстюка, и стал бросаться в него камнями. За это Шерстюк съел его штаны. Зачем Колька их снял, неизвестно. Может, чем-то вымазал и решил постирать, а может, просто хотел зашить дырку. Мать–то держала его в строгости. Вот и снял. На минуту отвернулся, а наш поросёнок съел. Вместе с помочами и двумя железными пуговицами от немецкой шинели.
Колька в голом виде явился к нам и потребовал штаны вернуть. Мама достала из мешка всякие лоскуты и принялась эти штаны кроить. Сестра Лида стригла Кольку «лесенкой», затем купала в корыте. Кольке было очень стыдно, но терпел. Шерстюк лежал рядом и переваривал штаны. Мы думали, из него выйдут хоть пуговицы, но ничего не получилось. Переварил всё!
 

 

РЯБЧИК

Если кто-то думает, что наш Шерстюк был похож на обыкновенного поросёнка, он глубоко ошибается. Что-то черное, мохнатое, головастое и шустрое, как вихрь. Его маленькое сердце не знало материнской заботы, поэтому всю свою любовь отдавало нам. Встречал каждого с такой радостью, что диву давались. И хрюкнет восторженно, и на передние копытца припадёт, и головой замотает, словно собака, которая стряхивает воду. Ни кур, ни кошек, ни, тем более, чужих людей никогда не трогал, а вот собак ненавидел безумно. Мы брали воду в колодце дядьки Карпа. И недалеко, и вкусная. Но принести её можно было только днём. Лишь опускалась ночь, дядька отвязывал своего Рябчика, и тогда не то, что к колодцу, двору нельзя подойти. Закусает!
Приходилось идти за водой на соседнюю улицу, а туда очень далеко. Освещения не было и, если грязь, — можешь, оставить там ботинки.
Но с Шерстюком совсем другое дело. Ночь или полночь — без разницы. Ведро в руки, крикнул: «Паць! Паць!», и пошёл.
Шерстюк хорошо понимает, зачем его позвали и, лишь приблизишься ко двору дядьки Карпа, отправляется на поиски Рябчика. Тот уже в конуре. Сидит и ни гу-гу. Шерстюк проверит его миску, в поисках спрятанной косточки исследует все вокруг, затем сует нос в будку. Стоит, смотрит на Рябчика и даже виляет хвостиком. Словно удивляется, почему такой большой пёс не хочет с ним поиграть? А тот тихонько рычит, но до того не грозно, что это рычание больше походит на просьбу о пощаде.
 

 

РОГАТКИ

У нас была война... С появлением Шерстюка у меня с Эдиком исполнилась самая заветная мечта: изготовить настоящие рогатки. Какие попало у нас были давно. Правда, с вишневыми рожками, вырезанными из немецкого планшета кожанками, но такой гнилой резиной, что вспоминать тошно. Чуть натянул, и порвалась. А в степи полно сусликов, хомяков, куропаток. Однажды мы с Эдиком подкрались к спящему зайцу. Сидим, смотрим, потом Эдик протянул к нему руку и ласкало так: «Трусь! Трусь! Трусь!» Заяц проснулся и дал стрекача. А если бы у нас была рогатка с хорошей резиной!?
Такую резину можно было достать только в воинской части, которая стояла на краю села. Эта часть занималась тем, что возила на элеватор зерно со всех колхозов. С одной стороны окружённого высоким забором двора были гаражи, в которых ремонтировали машины, с другой — располагались бараки, умывальники, кухня. И совсем на отшибе маленький домик, в котором заклеивали пробитые колеса. Так вот за этим домиком и выбрасывали обрезки резины. Колька Кукса говорил, там бывает даже красная резина, которую можно растягивать сколько угодно и ни за что не порвётся. Но как раз мимо домика протянута проволока, вдоль которой бегал пёс. Небольшой, но ядовитый как касторка. Мы только через щёлочку в заборе смотрим, а он уже из шкуры выскакивает.
В этот раз мы не стали его дразнить, отыскали в заборе дырку и сунули Шерстюка. Звеня проволокой и захлёбываясь от злости, пёс бросился к нашему поросёнку. Тот вдруг как-то совсем по-взрослому хрюкнул, наклонил голову и показал выбивающиеся над губами клыки. Наверное, псу было что-то известно об этих клыках, потому что через мгновенье он прозвенел проволокой в сторону сваленных у забора досок, и исчез под ними навсегда.
...Была у нас с братом одна незадача: попавшись на горячем, никогда не удирали. Здесь тоже. Копаемся себе в обрезках, вдруг два солдата. Стоят у избушки и манят пальцем. Подошли. Те поинтересовались, что здесь делаем и, главное, куда девался их ядовитый пёс?
Мы признались, что ищем резину для рогаток, а пса сторожит Шерстюк. Ещё сказали, что этот Шерстюк воевал в плавнях и запросто ходит по минному полю. Солдаты очень удивились, велели позвать Шерстюка и скоро мы всей компанией оказались в гостях.
Солдат звали дядя Ваня и дядя Коля. Первый высокий и широкоплечий, с узкими глазами, у второго глаза обыкновенные, только очень худой. Дядя Ваня сказал, что он калмык. Мол, есть такая национальность. Я сказал, что знаю, и продекламировал Пушкина: «и друг степей калмык», чем вызвал уважение. Эдик в свою очередь вспомнил песню, которую слышал от сестёр: «Коля, Коля, ваши глазки нам покоя не дают, разрешите познакомиться, и узнать, как вас зовут?». Теперь все смеялись, а Шерстюк восторженно хрюкал, припадал на передние копытца и тряс головой.
Насмеявшись, солдаты принялись мастерить нам рогатки. Резали на полоски красную резину и привязывали суровыми нитками к рожкам и кожанкам. А мы тем временем вместе с Шерстюком наворачивали пшеничную кашу. Дядя Ваня сказал, что после элеватора в кузовах, как ни выскребай, остаётся пшеница. Они собирают по горсточке, толкут в ступе и варят. Поэтому можем, есть сколько угодно.
Потом дядя Ваня и дядя Коля испытывали наши рогатки. Поставили на камни банки из под американской тушёнки, и старались в них попасть. Оба прошли войну, настрелялись из винтовок, автоматов и даже пушек на всю жизнь, а вот из рогатки не получилось. Они и достреливали, а мы в компании с Шерстюком хрустели поджаренной пшеницей и смотрели, чтобы случайно не нагрянул кто-нибудь из командиров.
 

 

МУСИНО СЧАСТЬЕ

У нас была война... У нашего Шерстюка очень хорошая память — где пообедает, туда идёт и ужинать. Вот он без нас в воинскую часть и явился. Дядя Ваня очень испугался. У часовых и командиров было оружие, вдруг кому-нибудь захочется подстрелить беспризорного поросёнка? Он накормил Шерстюка пшеничной кашей, привязал на верёвку и наказал идти домой. Мы с Эдиком похвастались, что Шерстюк понимает эту команду, а дядя Ваня запомнил.
Шерстюк послушно нырнул в дырку, подождал, когда через неё пролезет дядя Ваня, и направился, куда ему приказали.
Наша мама часто рассказывала такую притчу: цыганёнок чем-то провинился, цыган гонит его через степь и кричит: «Вон из моего дома! Вон из моего дома!» Да ещё и кнутом хлещет. Цыганёнок бежал-бежал, выбился из сил, упал на землю и в отчаянии спрашивает: «Папа, где же твой дом кончается?»
Кроме нашего дома, Шерстюк часто гостил у нашего родственников деда Сначука, папиного друга дядьки Харитона, маминой мамы — бабушки Марфы и конечно же школьной уборщицы Муси. А для этих животных, где кормят — там и дом. Вот ближним Мусин и оказался.
Молодая, очень красивая девушка Муся кроме уборки в классах и коридоре, топила в школе печи, заведовала библиотекой и ходила проведывать заболевших детей. Утром, если кто не пришёл в школу, отправлялась к нему домой. Может, заболел или что случилось? Однажды спасла целую семью. Нехай, не дождавшись, когда прогорит печь, закрыли вьюшку и угорели. Хорошо, крючок на двери еле держался. Муся этот крючок вырвала и принялась вытаскивать всех на улицу. Ещё бы немного, и угорели до смерти.
В другой раз Чухраи набрали из сеялки кукурузы, смололи на ручной мельнице и сварили кашу. И не туда, что эту кукурузу перед посадкой обработали ядом. Муся пришла узнать, почему дети не пришли в школу, а они отравленные по полу ползают. Переполоху было много, но спасли.
Бабушка Марфа говорила, что за это Мусе будет большое счастье в жизни. Вот это счастье в лице дяди Вани вместе с поросёнком к ней во двор и явилось. Дядя Ваня сразу влюбился в Мусю и попросил нашу маму, чтобы посватала ему невесту. Перед этим он, конечно, посоветовался со мною и Эдиком, мы все правильно и подсказали. У калмыков-то все делается совсем не так.
У нас была война... Когда отпраздновали свадьбу, и дядя Ваня переселился к Мусе, у Шерстюка настала совсем счастливая жизнь. Воинская часть по-прежнему возила зерно на элеватор, так что еды хватало и Шерстюку, и молоденькой свинке Машке, которую дядя Ваня купил ему в компанию. Зимой Шерстюк по улице бегал мало. Во-первых, холодно, а во-вторых, страшно выпускать. Вдруг на кого набросится? Шерстюк все больше походил на дикого кабана, и папа даже советовал отпилить ему клыки. К счастью, в гости приехал папин боевой друг Шерстюк и сказал, что намерен забрать своего тёзку домой. К ним поступила заявка на отлов диких свиней, за которых обещают дорого платить. За такие деньги можно купить на базаре уже откормленного кабана.
Так оба Шерстюка от нас на грузовике и уехали. Один в кабине, другой в кузове. Мы с Эдиком даже плакали, а Колька Кукса угостил своего врага куском кукурузной лепёшки.
Все были уверены, что на этом история с полудиким кабаном и закончилась, но не тут-то было! Летом молодая свинка принесла дяде Ване и Мусе одиннадцать полосатых, словно колорадские жуки, поросят. Понятно, ни сала, ни мяса от таких зверей не дождёшься. На базаре тоже не продашь. Муся ругалась и говорила маме, что этот Шерстюк подсунул им большую свинью, а дядя Ваня выспрашивал у папы адрес боевого друга. Нужно было узнать, не согласится ли он забрать и детей своего тёзки?
 

 

КОГО СПРОСИТЬ?

У нас была война... Моя младшая сестричка Аллочка умирала целый день. Она всегда была очень слабенькой. Половина её жизни пришлась на войну, половина на голод. О том, что она скоро умрёт, все знали давно. Но это почему-то не пугало. Когда бабушка Марфа принесла ей кусочек белого хлеба, мы с Инной украли половину и съели. Инна так и сказала:
— Зачем он ей? Все равно скоро умрёт. Но в то же время Аллочка больше всех любила Инну и, когда умирала, все время звала:
— Иня! Иня!
…Наконец, когда в хате уже засветили лампу, бабушка Марфа положила руку Аллочке на покрытую редкими белыми волосиками голову и сказала:
— Ну, слава Богу, кажется, отмучилась. Уже отходит.
Мама и Лида заплакали, а мы с Эдиком подобрались поближе, посмотреть, куда отходит наша сестра? А та вздохнула, в последний раз позвала «Иня!» и затихла навсегда. Худенькая, тоненькая, с мягким словно лен пушком на голове. Такой вспоминают её сегодня Лида и Инна, такой вспоминаю я…
В тот день у нас в селе было ещё двое похорон, поэтому кроме нашей семьи у Аллочкиной могилы никого не было. Ямку забрасывали папа и бабушка Марфа.
После похорон я долго лежал в траве за хатой и смотрел в небо. Было оно высокое и синее. В воздухе серебристыми искрами плыли паутины. И сейчас мне в эту пору тоскливо. Сколько провожаю бабье лето, сколько и прощаюсь с Аллочкой.
Самое обидное, что скоро мы покинули село и на могилу Аллочки больше не попали. Уже взрослым я пытался найти хотя бы кладбище, но его давно распахали под кукурузу.
Помните у Николая Рубцова?
«Где тот погост, вы не видели?
Сам я найти не могу.
Тихо ответили жители:
«Это на том берегу»

Так ему хоть было, у кого спросить. А у кого спросить мне?
 

 

НАТАШИН БЛИНДАЖ

У нас была война... До войны, да и после папа работал в двух школах. Нашей — в селе, и железнодорожной — на станции. Отчитает уроки дома и бегом на станцию. Дождь или снег — без разницы. Так лет двадцать и бегал.
Возле нашей школы — полгектара огорода, в железнодорожной — выдают форму и талоны на хлеб. А в семье восемь детей. Здесь не засидишься.
Помню, и еда в натяжку, и одежда — кто во что придётся, но как гуляли! Как пели! На выходной у нас в гостях две школы. Учителя, пионервожатые, даже уборщицы. Это сейчас уборщица, как бы второй сорт, а раньше никакой разницы. И ученика проведает, и родителям замечание сделает, и урок вместо заболевшего учителя проведёт.
В нашей школе уборщицей Наташа. Красотой ни маме, ни моей крестной, не уступала. А уж пела! Кареглазая, чернобровая, песню заведёт, — где голос берётся? Вечером прямо в нашем дворе ставили «Наталку-Полтавку». Папа играл Выборного, учитель физики Григорий Гаврилович, а Наталку, конечно, Наташа. Все село у нашей хаты. И взрослые, и дети. Потом разговоров!
Мама сама выбрала Наташу. Поехали однажды на базар. Мама с молоком, Наташа с соленьями. Мама, как все, поставила бидоны на прилавок и за торговлю. Наташа облизнула губы, прихорошилась и к заведующего базаром, который как раз прохаживался вдоль прилавков:
— Сергей Кондратьевич! Дорого мой, кто это придумал такие высокие прилавки сделать? Здесь же и дети бывают! Одного мама послала продавать, другого — покупать. Как им на такой высоте управляться? Есть же у тебя дома стол, вот такие и прилавки сделай. Удобно, и привычно.
Серёга базарный согласно кивает. Как же, мол, сам до этого не додумался? А Наташа придвинулась ещё ближе, советует сделать калитку со стороны кладбища. За кладбищем посёлок, людям, чтобы попасть на базар, приходится идти в обход.
Тот совсем растаял:
— Сделаем, обязательно сделаем. Спасибо, что обратила внимание.
Когда собирал с торговок «местовое», взять деньги у Наташи отказался. То ли разумные речи на него подействовали, то ли её красота — не понять.
А как она торговала! Как объясняла городским тёткам, какую еду можно приготовить из её баклажанов, огурчиков да помидорчиков! Уж мама, на что умелица, — заслушалась. Вот и упросила папу взять Наташу в школу. Пока уборщицей, а там поедет на курсы в Бердянск, станет учительницей младших классов. С её талантом — самая работа.
Папа согласился, потом упрёков наслушался. Особенно возмущалась её соседка учительница географии Ирина Яковлевна:
— Вы с Наташей ещё горя хлебнёте! У неё же мозги совсем в другую сторону. Сарай не белённый, картошка не выкопана, а она на патефоне пластинки вертит! А козу, как доит? Побежит с кружкой за огороды, где её Марта привязана, пол стакана надоит и несётся дочку Катюшу кормить. Через час та же картина. Совсем козу издёргала. Лишь Катюша заплачет, уже не пасётся. Стоит и блеет, скоро ли будут доить? Я Наташе замечание сделала, так она против меня козу настроила. Раньше не бодалась, а теперь, того и гляди, подденет рогами. Даже не представляю, за что муж Наташу до сих пор терпит? Сам и варит, и стирает.
— Да, такой красавице любой и варить, и стирать будет, — подумал папа, но вслух сказать не посмел. Мама-то рядом!
Но, если честно, Ирина Яковлевна во многом права. У Наташи дочь уже ходить начала, а она как маленькая. То завяжет рукава на пиджаке молодого учителя Григория Гавриловича, то вместе с детьми закроется в школе и требует пароль. Все этот пароль знают. Сказал: «Пароль — на горшке сидит король!» и проходи. Даже директор школы отвечает нормально, но Ирине Яковлевне не до игр. Бежит жаловаться.
Со звонком так вообще беда. Звонить на урок и с урока должна уборщица, а здесь осень! Огороды убрали, самый простор поиграть в «Казаки-разбойники». Наташа часы подведёт, и понеслась впереди «разбойников». Получается переменка длиннее урока. Пока последнего «разбойника» не поймают, ни о каких занятиях не может быть речи.
У нас была война... Да, собственно, и уборщица никакая. Дети сами скребут, моют, а она командует. В награду фокстрот. Принесёт из дому патефон, заведёт «Рио-Риту» и пошли танцевать. Наташа с самой рослой девочкой впереди, остальные следом. Даже некоторые мальчишки пробуют.
Но главное не это. Главное, что она принялась командовать всей школой. Папе подсказала убрать порог между коридорами. Двери давно убрали, а порог оставили. Малыши бегают и спотыкаются.
Учительнице ботаники Ольге Степановне запретила ходить по классу в ботах. Боты, мол, уличная обувь, а здесь школа. Нужно в туфлях или черевиках. Девчонкам, которые постарше, тем более.
А с Ириной Яковлевной вообще приключение, — в ночной рубашке отправилась в школу. Тогда эта беда со многими случалась. Осенью светает поздно, электричества не было, а от керосиновой лампы, какая польза? Выше пояса ещё видно, а ниже — полный мрак. Проснётся утром учительница, кофточку на ночнушку набросит, подоит корову, приготовит завтрак, губы перед зеркалом накрасила и в школу. Некоторые в ночнушке даже в класс являлись. Стыдоба!
Ирина Яковлевна обнаружила непорядок в учительской, выскочила и огородами домой. Пока туда-сюда бегала, Наташа с её классом и поработала. Взяла, да и пересадила детей по-своему. Одному плохо видно, другому плохо слышно, третий хочет сидеть у окна. И пошло-поехало. Ирина Яковлевна, наконец, явилась, наказала всем сесть по-старому, но они не хотят. Снова понеслась к директору. А тот ничего. Убрал порог, через который сам не один раз спотыкался, и довольнешенек. Новая метла по-новому метёт!
Но, может быть, он прощал все Наташе за её красоту. Не в каждой школе такая уборщица!
Мама тоже любила Наташу. Побывала у неё в гостях, отведала маринованных баклажанов и призналась, что ничего более вкусного не пробовала. А хорошую хозяйку даже овощ чувствует!
В нашем селе приболевшая женщина никогда ни капусту не квасит, ни огурцы с помидорами не солит. Закиснут. Мама, когда собралась рожать Виталия, хозяйничать в нашем погребе попросила Наташу, потом её соленьями всех угощала. Вкусно!
Мама же взялась готовить из неё учительницу. Пригласит на урок, посадит за парту и заставляет смотреть и слушать. Потом, ни с того, ни сего, уступит место Наташе:
— Продолжай за меня, Наталья Михайловна!
Та старается, и получалось нормально. Папа уже собрал документы, чтобы отправить Наташу на учительские курсы, но началась война, и стало не до учёбы.
Муж Наташи погиб на фронте, козу съели немцы, огород испоганили блиндажами да окопами. Немцы, когда наши приблизились к Ростову, решили устроить вдоль речки свою оборону. Выкопали блиндажи, накрыли брёвнами и поставили пушки. Между всем этим, конечно, ходы сообщений, окопы, а всяких мин больше, чем на бахче арбузов.
У нас была война... Думали отсидеться, но наша армия прорвала фронт за Новоселовкой, и немцам пришлось удирать. Даже телефоны побросали.
Наверное, в том блиндаже, который в огороде Наташи, жили самые главные фашистские командиры. Потолок из толстенных брёвен, стены обложены шпалами. Ни одна бомба не пробьёт. В первом отделении столы и стулья, во втором кровати, в третьем телефоны. Живи, не хочу. Те блиндажи, которые возле Божка и Губаря, не чета Наташиному. Не то, что бомба, даже корова провалится. Мы в Наташином блиндаже с Гитлером разговаривали. Колька Паучок сказал, что провода от него тянутся к самому Гитлеру. Пацаны по очереди брали трубку и кричали: «Гитлер! Тебе капут! Сдавайся!»
Божко и Губарь свои блиндаж давно зарыли, а вырученные бревна пустили в дело. В Наташином же и конь не валялся. Собранные в огороде мины закопала в конце огорода, посадила между окопов картошку, капусту, всякую зелень, на том и стало. Нет, забыл. Она ещё маленькую козочку купила, назвала Мартой и привязала за огородами. Такая же белая, как прежняя, и бодучая.
Однажды к Наташе в гости заглянул председатель колхоза. Спустился в блиндаж, полазил там и принялся хвалить хозяйку.
— Молодец, что ничего не порушила! Маслозавод-то разбомбили, ждать, когда построим новый, долго, а здесь все под рукой. Есть, где и сепаратор поставить, и фляги с молоком спрятать. С морозами завезём лёд, накроем соломой, вот тебе и ледник. Нужно только сепаратор у Серёги базарного забрать. Ржавеет в курятнике без дела.
К тому времени Наташа уже работала учительницей. Учителей после войны не хватало, а её наша мама подготовила нормально. Уборщицей взяли Мусю из Чапаевки. Тоже красивая, и тоже хотела стать учительницей. Так вдвоём над первоклашками и колдовали.
Возле Наташиного блиндажа тоже работа. Строители выкладывают из кирпичей ступеньки, ладят между отделениями двери, навешивают замки.
Скоро привезли и сепаратор. Собрали, опробовали. Нормально! Крутится, гудит, даёт сливки. Половина села слушает знакомый с детства гул. Всем кажется, что вместе с ним возвращается прежняя довоенная жизнь. Некоторые даже плакали.
Блиндаж вместительный. Хватило и под ледник, и под сепараторную, и под конторку.
Вот эта конторка нашим мужикам и полюбилась. Чуть вечер, их полный блиндаж. Скучают за военной обстановкой, что ли? Смолят цигарки, вспоминают бои, — где кого ранило, кого убило. Случается, выпьют вина. У Наташи-то на закуску солёный огурчик найдётся всегда. При случае, и сама выпьет стопочку за убитого мужа Колю.
У нас была война... Бригадир заворачивает туда вечером дать наряд. Скажем, Грише завтра в поле, Василию Петровичу на конюшню, Николаю в кузницу или мастерскую. Если мужиков не застанет, поручает свою работу Наташе. А Наташа была бы не Наташа, если бы все не переиначила. Грише с раненной ногой на поле делать нечего, пусть качает меха в кузнице. Василия Григорьевича вообще от работы нужно освободить. У него жена в больнице, а дома трое маленьких детей, к тому же крыша на хате совсем прохудилась. А в поле поедет дядька Карпо. Табаком на рынке торговать — он здоровый, а работать — больной. Пусть на свежем воздухе подлечится.
И пошло-поехало. Как когда-то пересаживала детей в классе Ирины Яковлевны, так и мужиков с одной работы на другую переставляет.
Бригадир сначала возмущался, потом видит, получается нормально, и стал советоваться с Наташей. А она командовала не просто так. Мужики ей целую гору дубовых бочек из станции притащили, дед Губарь подправил клёпки, а женщины все отмыли и отпарили. После Наташа принялась начинять бочки огурчиками да помидорами, а к осени яблоками и арбузами. Не забывала и о так полюбившихся нашей маме «синеньких».
Мама тоже заглядывала в блиндаж и хвалила Наташу за порядок. Если что и вызвало сомнение, так этот то, что вместо каменного гнета Наташа использует противотанковые мины.
— Они хоть разряжены? — спросила мама.
— А кто его знает? — беззаботно ответила Наташа. — Я давно так делаю, ни одна не взорвалась. Для этого же танк нужен!
Раньше овощной «неликвид» скармливали коровам, теперь все везут к Наташиному блиндажу. Папа даже школьниц из старших классов выделял. Помогали, солить да мариновать, конечно же, учились сами. Солений хватало и в школьную столовую, и в детсад, и отвезти в госпиталь. А на Старый Новый год всем сельчанам выдавали по солёному арбузу. К этому событию заканчивались и церковные, и советские праздники, пора было приниматься за работу, а в головах полная каша. В этом деле солёный арбуз — самое лекарство.
Наташа, конечно, соленьем на базаре приторговывала по-прежнему. Это вызывало у некоторых подозрение. А вдруг все это из блиндажа? Но она-то и раньше без всякого блиндажа этим занималась. Собственный погреб тоже не пустовал.
Через два года после того, как папа пришёл с войны, у нас начался голод. Как они с мамой не старались, все равно моя младшая сестрёнка умерла. Врачи написали, все случилось «от дистрофии». По-нашему, «от голода».
К тому времени, Наташины первоклашки стали третьеклассниками. Из них тоже трое умерли, а у Серёжи Черновила отказали ноги, и его возили в школу на тележке.
У нас была война... Впервые бочки в Наташином блиндаже остались пустыми. Только и того, что дальний отсек забили льдом. Мы откалывали маленькие льдинки и сосали вместо конфет.
Сена не запасли, поэтому колхозных коров кормили старым камышом, которым была укрыта ферма. Все равно одна сдохла. Ветеринар составил акт о том, что «корова пала от невозможности жить», её ободрали, а мясо отвезли в Наташин блиндаж. Наташа не удержалась, срезала немного и сварила, чтобы подкормить своих третьеклашек.
В те времена за горсть собранных на колхозном поле колосков давали пять лет, а за мясо, пусть даже дохлой коровы, тем более. Наташу арестовали, судили «за хищение социалистической собственности» и посадили в тюрьму. Дочь Катюшу забрала родственница из Чапаевки. Через год эта родственница получила сообщение, что Наташа умерла в тюрьме. Где ее похоронили, не знает никто. Да этим не очень и не интересовались. Голод, — люди и на воле умирали, как мухи.
Только наша мама до самой старости, если соленья получались удачными, говорила с гордостью: «Совсем, как у Наташи!»
 

 

ПЛАЧЬ С ПЛАЧУЩИМИ

«С радующимися радуйся, с плачущими плачь».
Апостол Павел

У нас была война... Бывалые охотники знают, если у птенцов погибнут родители, малыши никогда не останутся сиротами. Что-то в писке умирающих от голода птенцов есть такое, от чего пролетающие неподалёку птицы, отставляют все дела и принимаются их кормить.
Сколько раз было, сегодня их папу и маму схватил коршун, а назавтра возле гнезда снова двое. Таскают червяков, суют в открытые клювы, убирают какашки, словно роднее птенчиков и не было.
А ведь они давно летали мимо этого гнезда, видели и слышали этих птенцов, но не обращали внимание. Стоило же тем запищать по-сиротски, все тут как тут. Точно так и у людей. Если совсем невмоготу, обязательно пожалеют. Только не нужно сидеть за закрытой дверью и скулить от голода. Не услышат.
У нашего с Эдиком друга Кольки Паучка так и вышло. Спрятались в хате и голодают. Мать уехала в Бердянск, там у неё случился голодный обморок, и попала в больницу. Тётка Олянка в гости к Паучкам заглянула, а из троих детей двое уже холодные. Один Колька шевелится. Она его к себе забрала, но самой есть нечего. Теперь голодают вдвоём.
Мы с Эдиком даже зимой дома не сидели. Оденемся теплее, и на станцию. Подежурим у буфета, заглянем в закусочную, подышим хлебным запахом у пекарни. Глядишь, заморить червяка и намышкуем. То какие-нибудь объедки, то не догрызенную косточку, то перемешанные со снегом крошки у лотка, через который загружают свежеиспечённый хлеб. А нет — сидим в зале ожидания, греемся. Люди ожидают поезда, а мы с Эдиком весны. Пойдёт травка, голодными не будем.
Один раз повезло. Прятались возле пекарни от ветра, видим, выскочила из пекарни тётка, закопала в сугроб буханку черного хлеба, оглянулась и за дверь. Мы быстро откопали хлеб и перепрятали в другой сугроб. Почему не унесли сразу, даже не знаю. Ведь в то время буханка хлеба весила больше двух килограммов! Давно сидели бы дома и объедались, а мы маялись в зале ожидания: «Найдут? Не найдут?»
Не нашли! Когда стемнело, прокрались к пекарне, откопали добычу и со всех ног домой. Мама разрезала хлеб на ровные куски и наказала мне с Эдиком отнести один Паучку. Нам, конечно, жалко. Он-то ничем не рисковал. Мы даже отщипнули понемногу. Но, все равно, большую часть отдали ему и предупредили, что завтра тоже идёт на станцию. Он ничего. Согласился и даже собрался раньше нас.
Но на этом все его старание и закончилось. Обычно мы с Эдиком до станции почти бежим, а с Паучком отдыхаем через каждые пять минут. Этот хиляк выше нас, но еле ноги переставляет. Всего три шага сделали, а он уже качается.
Наконец, добрались до вокзала. Сидим с Паучком возле буфета, Эдик отправился посмотреть объедков, а мы, значить, ожидаем. Вдруг мимо проходит лейтенант. В шинели, офицерской фуражке и с вещмешком. Остановился и внимательно так смотрит на Паучка. А тот до того устал, даже глаза открыть не может. Лейтенант смотрел, смотрел, потом развязал свой вещмешок и вытащил банку «Второго фронта».
У нас была война... Мы никогда не задумывались, почему эти консервы так называют. Бывают же папиросы «Прибой», «Катюша», «Дели». «Дели» — самые дорогие. Даже песня есть: «От получки — «Дели», «Дели». До получки — еле, еле». А такие консервы с ключиком для открывания называются «Второй фронт». Мы с Эдиком несколько раз подбирали в буфете пустые банки, выскрёбывали остатки, а банку несли домой, и нюхали по очереди. Даже пустая она пахла до того вкусно, что кружилась голова. А здесь полная! Так вот, лейтенант свинтил ключиком крышку, поставил банку перед Паучком и ушёл.
Я сижу и смотрю то на консервы, то на Паучка, запах по всему вокзалу, а он хотя бы хны. Спит! Наконец, прибежал Эдик, мы вместе растормошили нашего друга и в минуту выскребли банку до блеска. После устроили Паучка в зале ожидания и отправились в поисках новой добычи. Вернулись не скоро, зато принесли полный карман макухи, так у нас называют подсолнечный жмых.
Свернувшись в клубок, наш доходяга спал на своей скамейке, словно убитый. Наружу выглядывало одно ухо. Большое и удивительно тонкое. Если бы немного света, через него можно читать.
А напротив, сидит знакомый нам лейтенант и тоже дремлет. Увидел нас, посмотрел на часы и сразу ушёл. Принялись будить Паучка, глядим, а возле него три куска сахара. Большие! Положил их тот лейтенант или кто-нибудь другой — Паучок не имеет представления…
Как же я удивился, когда, попавши уже взрослым на Колыму, узнал, что во время войны наших доходяг подкармливал сам государственный секретарь Америки Генри Киссинджер, который имел самое прямое отношение к открытию настоящего Второго фронта, а не к каким-то консервам. Эти американцы жлобы несусветные. Уже давным-давно идёт война и они наши союзники, уже японцы разнесли в пух и прах их Перл-Харбор, а Гитлер похваляется, покончив с Россией, идти на Америку, а они все ищут выгоду. Словно в хохляцком анекдоте: Ранило Грыцька в бою, он и просит кума: «Добый мэнэ, кумэ! Все равно умру». А тот: «Я бы добыв, но патронов нэмае». «А ты у мэнэ купы!» — предлагает Грыцько»
У нас была война... Так и американцы. Патроны, танки, самолёты, чтобы русским воевать против Гитлера, дать готовы, но только за золото. Вот и послали, Киссинджера на Колыму узнать, если чем рассчитаться? Тот явился на «Летающей крепости» со своими «Виллисами» и целой свитой помощников. А Колыма, это не их ровная как стол прерия, где любого ковбоя за сто вёрст видно. У нас перевалы, и один другого круче. Пока забрались на «Дунькин пуп», «Виллис» под Киссинджером и задымил. Ему предлагают нашу машину, а он уперся. По протоколу положено только в американской.
К счастью, рядом лагерь с заключёнными. Там гараж, мастерская, все остальное. В мастерской за главного специалиста Изя Буревич. С детства увлекался машинами, папиного «Форда» разбирал с закрытыми глазами, переписывался с такими же, как сам, любителями со всего мира. За это десять лет и получил. Здесь война, а ему то с Германии, то с Италии письма с чертежами. Шпион, по натуре. Посадили, конечно.
Когда к мастерской подтащили захандривший «Виллис», в полчаса собрали слесарей со всего лагеря, побрили, переодели в военную форму и за работу. Помощники Киссинджера за всеми наблюдают, а тем не до наблюдателей. Если справятся, начальник лагеря обещал послабление. Быстро разобрали мотор, а в поршне трещина. В Америке с такой поломкой все ударились бы в караул, а наши отформовали новый поршень, отлили, отшлифовали, нарезали фаски-канавки — всего и делав. Попутно заменили рулевые тяги, да и остальные американские недоделки привели в порядок. К утру успели и мотор погонять, и свежий чифирь заварить.
У заграничной свиты от такой работы глаза на лоб. На «Виллис» и к хозяину. Рассказывают, удивляются. Тот пожелал сам поблагодарить ремонтников. Их, понятно, предупредили, что никакие они не зеки, а простые солдаты, но Киссинджер далеко не дурак. Пожал каждому руку, посмотрел в глаза, понял, как тот лейтенант из моего далёкого детства, что это глаза давно голодающих людей, и приказал своим помощникам накормить до отвала.
Здесь и случилось самое удивительное. Нет. Сначала немного отвлекусь. Есть у меня на Колыме друг Женя. Самый настоящий русак без всяких латинских примесей, а женился на еврейке. Поехали к тёще, он, чтобы подлизаться и говорит: «А ведь я, мама, тоже немного еврей». Тёща внимательно на него посмотрела, улыбнулась и отвечает: «Нет, Женечка. Ты просто очень хороший мальчик, но ни капельки не еврей. Своих-то мы не по паспорту, а по попке отличаем».
Наверно, и у Киссинджер по попкам глаз намётан. Из двух десятков переодетых в военное зеков, сразу выделил Изю Буревича, подозвал и спросил по-еврейски, хорошо ли отремонтировали машину? Не опасно ли на ней ехать? Изя от растерянности тоже заговорил по-еврейски. Мол, ничуть не опасно. А вот раньше было очень опасно. Могли с «Дунькиного пупа» загреметь. Поршень этот, да и рулевые тяги — настоящее фуфло.
У нас была война... Скоро вся объевшаяся Изина бригада уснула прямо в мастерской, а Киссинджер попросил у лагерных начальников разрешения взять Изю на дальний прииск. Мол, машина после ремонта, а американские шофёры одну баранку крутить и умеют. Сели рядышком и поехали. Здесь же специальный товарищ от наших сидит, но лучше бы его и не сажали. Он-то знает английский, немецкий, итальянский и даже французский языки, но вот еврейского — ни в зуб ногой. О чем говорит зека Буревич с американцем, какие передаёт военные секреты — не понять. Полный конфуз.
А Киссинджер только и поинтересовался, правда ли на всех колымских приисках такие богатые россыпи, или это сплошное надувательство? «Правда, — ответил Изя. — Чем дальше на север, тем этого золота больше».
Потом американский госсекретарь стал расспрашивать о маме, папе, родне. Сам про себя тоже рассказывал. Даже жаловался, что из-за войны уже полгода не видел родителей.
Изя в свою очередь поинтересовался, скоро ли американцы откроют второй фронт, но по тому, каким уксусом свело скулы Киссинджера, сразу перевёл разговор на другое.
Приехали, посмотрели прииск, пообедали. Изя в нарушение всех протоколов сидел рядом с Киссинджером и даже пил коньяк. На обратном пути пели «Эвейну шалом Алейхем», «Папиросы» и «Крутится, вертится шар голубой».
«Товарищ от наших» пить коньяк не стал, но когда Киссинджер вместе с Изей затянули про шар голубой, принялся доказывать, что это русская песня из кино. Киссинджер в свою очередь утверждал, что это перевод старинной еврейской песни. Спорили по-английски, Изи это было неинтересно, и он уснул.
Потом Киссинджер, поблагодарив лагерное начальство за хороший приём, улетел в Америку, а у Изи началась новая жизнь. Нет, его не освободили, он по-прежнему возился с железками, но и зеки, и охрана теперь относились с куда большим уважением. Котелки в мастерскую передавали с густым супом, хлеба давали почти вволю, да и прочим не обижали.
Его, понятно, долго допрашивали в спецчасти, пытаясь выяснить, о чем говорил с Киссинджером? Тот честно признался, что говорили о маме и папе. Вспоминали довоенную жизнь и приглашали один другого в гости. Правда, от себя добавил, что крепко поспорили о втором фронте. Мол, Изя настаивал, чтобы открывали быстрее, а Киссинджер упирался. Откроем, мол, обязательно, но сначала нужно разобраться с японцами, подготовить армию, потом уже ударят и по фашистам.
У нас была война... На прощанье сказал даже примерную дату, но очень просил никому не говорить. Иначе у Киссинджера будут большие неприятности.
Последнее, конечно, Изя придумал сам, но лагерная жизнь научила его мудрости, умению понимать чужое молчание, и он, если уж очень нажимали, называл середину весны сорок четвёртого года.
На самом деле, второй фронт открыли в начале июня. Но все равно, самую точную дату высадки американского десанта в Нормандии знали не в Америке, а у нас на Колыме!
Но не долго музыка играла, не долго фраер танцевал. Парень еврей из свиты Киссинджера прислал Изе письмо с просьбой описать технологию изготовления поршня и тяг, которые тот «со товарищи» поставил на «Виллисе». Все, мол, как новенькое до сих пор.
Письмо написано по-еврейски, но теперь переводчика нашли, а затаивший обиду оперативник дал делу ход. Изю судили, как уже матерого шпиона и добавили еще десять лет. С Америкой-то отношения испортились окончательно. Теперь Изина дружба с Киссинджером смотрелась совсем по-другому.
Его свозили в Магадан, подписаться под новым приговором, и вернули в ту же мастерскую. Недавно он разработал новый способ закалки наконечников для бурения вечной мерзлоты, теперь эту операцию нужно было ставить на широкий поток. Ему даже разрешили пройтись по чужим баракам. Троих из его бригады освободили, вот замену и подбирал.
Наконец, после известных событий Изю отпустили на волю. Постановили, что никакой он не шпион, а просто случился «перегиб». С кем не бывает?
Изе сразу бы отправиться на «материк», но к кому? Отец погиб на фронте, мать умерла, за все эти годы пришло только одно письмо, да и за то добавили десять лет. Оформился к нам в детский санаторий слесарем. Тогда у зеков была такая мода. Вышел на свободу и ищет работу рядом с лагерем. Поработает, оформит паспорт, трудовую книжку, через пару лет можно уезжать. Уже не, как бывший зека, а вполне добропорядочный гражданин.
Работал старательно. Починил медтехнику, отремонтировал электроплиты, даже привёл в порядок отопление. Но, главное, конечно машины. У нас их три штуки, но, чтобы съездить в Магадан, бежали кланяться на промкомбинат. Теперь у нас даже в магазин или пекарню только на транспорте.
Жилье определили в общежитии строителей, но Изя там почти не появлялся. Да и зачем? В гараже два дивана, тепло, а еда со столовой. То ли разрубить мясо, то ли ввернуть лампочку — кличут Изю. Вот и подкармливали.
У нас была война... После того, как починил автомашины, да ещё подсобил этим промкомбинату, наши воспитатели Изю тоже зауважали. К двадцать третьему февраля и Дню Победы приглашали вместе со всеми мужчинами на детские утренники и сажали среди почётных гостей.
Ещё подружился с евреечкой из Киева медсестрой Таней. Красивая! Грива вьющихся черных волос, большие карие глаза, остальное — тоже на месте. А уж оторва! Главный врач поставил в своём кабинете селектор, а в дежурку, воспитательскую, процедурные кабинеты простые динамики. Сидит себе в кресле и слушает, что, где делается?
Раньше медсестры и воспитательницы в дежурке о любви, и всяких приключениях друг перед другом откровенничали, а сейчас — чуть какая сболтнула лишнее, ей пальцем на динамик показывают. Мол, не распускай язык! Враг не дремлет! Таня, как только об этом узнала, дождалась в динамике щелчка, и такое выдала начальнику, что тот на второй же день убрал всю прослушку.
Мы решили, что Изя с нею поженятся, но видно не судьба. В десяти километрах дорогу к санаторию пересекает Сухая речка. Бывает целый год, а то и два воды в ней ни капельки, потом то ли половодье, то ли наледь, и загуляла. Ни пройти, ни проехать. Пробовали мостик ставить — сносит начисто.
Как-то вечером звонок. Везли в санаторий детей и застряли у Сухой речки. Автобус высадил детвору вместе с сопровождающей и вернулся на трассу. Нужно забирать.
У нас была война... Побежали в гараж, а шофёр ушёл домой и никак не найти. Изя вместе с дежурной медсестрой в «Скорую помощь» и покатили. Там народу! Стоят, глядят на разбушевавшуюся реку, но, как выручить застрявших на дольнем берегу малышей и сопровождающую, ума не приложат. А здесь прорвался ещё один поток, дети оказались на острове, и этот остров уменьшается на глазах.
К счастью, Изя отыскал наклонённое дерево, подрубил пару корней, и оно легло поперёк реки. Дальше все просто. Десять шажков — и на том берегу. Столько же, но вместе с пацаном, — уже на этом. Детвора сидит на Изиных руках спокойно. Обнимает за шею и прижимается к груди. Но вот с сопровождающей пришлось повозиться.
 

 

 

«Интер-Пресса»    МТК «Вечная Память»   Авторы конкурса   Лауреаты конкурса   Журнал «Сенатор»

  Пусть знают и помнят потомки!

 
  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(29 голосов, в среднем: 3.3 из 5)

Материалы на тему

Редакция напоминает, что в Москве проходит очередной конкурс писателей и журналистов МТК «Вечная Память», посвящённый 80-летию Победы! Все подробности на сайте конкурса: konkurs.senat.org Добро пожаловать!